Литмир - Электронная Библиотека

За Осиновой рощей, где пост ГАИ, Аня свернула налево, и мы покатили дальше, но сбились с пути, пришлось возвращаться к поселку, расспрашивать дорогу на Солнечное. Нам указали путь и велели никуда не сворачивать, так и держать до нового поста ГАИ. Ехали молча, только «дворники» мельтешили и мельтешили перед глазами, словно стремились отогнать невеселые думы.

На развилке дорог постовой ГАИ, кутаясь в мокрый плащ, переспросил, куда нам надо.

— На Солнечное? Проедете километров пять, сворачивайте вправо и на переезд.

Мы последовали совету, приехали вскоре в Солнечное, свернули на железнодорожный переезд и оказались возле пляжа. Кругом было пустынно, ни одной живой души. По асфальту от Зеленогорска проскакивали одиночные машины, наши и финнов. Оставив на площадке «Жигули», дальше пошли пешком.

Песчаный берег залива был безлюден, только ветер налетал с моря да шумел прибой. Желтый песок пляжа хранил еще следы ног, но дожди прибили их. Местность, казалось, в оспинах.

Остановились возле маяка. Сюда свезли скамейки и столики, свалили в кучу. Только одна скамейка-качалка сиротливо мокла в стороне брошенная, ветер раскачивал сиденье, и ржавая цепь поскрипывала, словно жалуясь.

Безумолчно шумело море, глинистые волны набегали на песок и откатывались, оставляя кучи камыша с кугой вперемежку, куски досок. Среди выброшенного мусора лежали обтертые волнами и песком обломки бревен, валялись из-под пасты банки для чистки фаянсовых раковин и кафеля. Казалось, где-то далеко произошло кораблекрушение и остатки мачт, обшивку бортов притащило сюда. Как и полузанесенный ящик с надписью на боковой стенке:

Электроды

ЭПС-52

Брутто 36 кг

Нетто 35 кг

Где-то шла другая жизнь, полная солнечного света, говора, а здесь уже конец земли, тишина и запустение. Шум волн успокаивал, как бы играючи море бросало под ноги свои безделицы, оставляло невесть откуда взявшуюся бересту, пенопласт.

Верилось и не верилось, что на пляже не так уж и давно бегали загорающие, играли в волейбол, лотошники торговали лимонадом и мороженым, здесь назначались встречи, звучал звонкий смех, смуглотелые женщины лежали и прохаживались, а мужчины наблюдали за ними, восхищались и вздыхали. Здесь все было в постоянном движении, а море казалось ласковым и шаловливым. Теперь вокруг запустение, сырость и холод. Только море и оставалось, с его безумолчным ворчливым прибоем, без единого паруса и крика чаек. Было грустно и тягостно. Я не знал, что прощаюсь с любимой навеки. Срывался дождь, моросил и моросил.

Аня выбрала место в затишке, у самого маяка, где несколько скамеек стояли, составленные друг к другу, а между ними сиротливо возвышался столик. Достала из сумки термос с кофе, еще теплые запеченные в тесто сосиски, плоскую бутылку коньяку.

— Мне сегодня можно, а ты говей. Поведешь машину.

— Вот и гость пожаловал, — сказал я.

Подошел большой пес, отряхнулся и сел напротив. Ветер задирал его отвисшие уши, пес отворачивал голову, но тогда не видел нас. Нашелся, пересел, где не так дует. Я бросил ему кусок пирога, пес понюхал и не пожелал есть.

— Не голодный, значит, — сказал я ему. — Выходит, ты не бездомный, а бродяжка и попрошайка. Привык тут за лето…

Пес смотрел на меня и помаргивал: мол, говори-говори, а я помолчу. Потом перевел взгляд на Аню, склонив голову слегка набок, разглядывал ее долго, словно силился понять, какая собака пробежала между нами. Чтоб не допытывался, я отломил ему кусок сосиски. Пес тут же проглотил, не пережевывая, и подсел ближе.

— Нет уж, больше не получишь. Сосиску и я хочу.

Аня заулыбалась и провела ладонью по моей щеке. Я задержал ее руку, поцеловал. В ресницах Ани блеснули слезинки. Она отвернулась и засмотрелась на море.

— Как быстро пролетела осень! Зима скоро, долгая и холодная… Не пережить, кажется…

Сгущались сумерки. Море совсем потерялось, только прибой, накатываясь и накатываясь, шумел ровно и размеренно.

Пора было уходить. Я собрал остатки еды, уложил в сумку термос и начатую бутылку коньяку.

— Пьяненькая, — засмеялась Аня. — Поддерживай меня. И выпила рюмку всего…

В дороге настигла нас ночь. Я вел машину, лучи фар выхватывали из темноты одиноко стоящие у дороги деревья. Стелилась и стелилась под колеса белая лента асфальта. И казалась бесконечной.

Аня тихо спала на моем плече. А может, просто сидела закрыв глаза и думала горькую думу…

ОДИНОКИЙ ПЛАЧ РЕБЕНКА

Этюд с натуры - i_005.png

Дневной свет пробивался сквозь плотно зашторенное окно, с улицы доносился размеренный гул давно проснувшегося города. В сумраке проступала обстановка номера, стандартная для современных дешевых гостиниц: пластмассовый фонарь под потолком, стол с лампой, полумягкое кресло, поодаль журнальный столик, а на нем — графин с водой и два тонких стакана, простенький трехпрограммный радиоприемник. Скрашивала унылость одноместного номера линогравюра на стене — городской пейзаж с видом на Москву-реку.

Пора было вставать, но Глотов медлил, спешить в министерство нет надобности, суббота, а чем занять выходной — не знал. Знакомых в Москве не имел, слоняться по городу в толпе приятного мало, да и не любил толчею. Однако и сидеть в гостинице поднадоело, неделю в командировке. Глотов с досадой представил маету одиночества, он не привык попусту тратить время, и обилие такового теперь угнетало.

Валяться в постели, глазеть на экран телевизора, запершись в номере, конечно, тоска смертная. «В Третьяковку, может, съездить? Не заглядывал со студенческих лет, — подумал Глотов и даже приободрился. — Впрямь неплохая идея — вместо того чтобы блуждать по улицам и тупикам, посмотрит картины. Столько годков пролетело…»

В Москву он приехал тогда после второго курса, увлекался фотографией, не побывать в Третьяковке после Русского музея и Эрмитажа было грешно.

До сих пор хранятся в семейном альбоме фотографии картин Васнецова, Сурикова, Крамского. Старшая дочь попросила купить альбом да и наклеила уголками фотокарточки, какие хранились в коробке из-под обуви. Поразила Глотова в Третьяковке картина Иванова «Явление Христа народу» размерами холста и тем, как написаны фигуры. А еще полотно Репина «Иван Грозный и сын его Иван». Даже страх сковал, словно сам невольный свидетель случившегося в государственных покоях. Обезумевший царь, только что ударивший тяжелым посохом сына, упавший перед умирающим на колени, поднял тяжелеющее тело царевича, прижимает к себе в ужасе, целует сына в голову и, зажимая рукой рану, пытается остановить льющуюся кровь.

Мало понимающий в живописи, в общем далекий от нее, Глотов тогда был ошеломлен и подавлен запечатленным отчаянием отца, свершившего в приступе гнева зло, осознающего непоправимость содеянного. Смотрел и не мог оторвать взор от того, как слабеющей рукой сын утешает родителя, доверчиво склонил голову ему на грудь, прощает… И лужица крови на ковре…

Захотелось посмотреть на полотна столько лет спустя, интересно даже стало: какое пробудят ощущение? Может, останется равнодушным, пройдет мимо — с возрастом притупляется восприятие, охладевают чувства. То, что волновало прежде, кажется незначимым и пустым, не вызывает восторга и удивления. Жизнь помяла изрядно, верно, научила трезвости и расчету. К сорока годам понял Глотов, что мир нельзя перевернуть, надо принять его таким, как он есть, либо взорвать. Переворачивать мир он не собирался, но и подводить черту рано: дочек обязан поставить на ноги, замуж выдать.

В командировку Глотов напросился. Ехать в Москву должен был другой сотрудник, но Владимир пошел к начальнику отдела и заявил, что поедет сам.

— Ты сектор оголяешь! — ответил начальник отдела. — На кой ляд тебе переться?

— Отпусти, войди в положение.

— Какое еще положение? Конец квартала на носу, а он выпендривается. Прогуляться, видишь ли, надумал.

14
{"b":"881807","o":1}