Ко мне сейчас никто не ходит, кроме вас и Виктора. Боятся. И Виктор боится. Вы знаете – он вообше трусливый товарищ. Поэтому я особо ценю, что он ходит.
Вот ваш покорный слуга – кустарь-одиночка без мотора. Это не эмоции. Вы подумайте: другие в театр ходят, любовниц имеют, а я всю жизнь после работы дома медяшку чищу. Стыдно людям в глаза посмотреть: я “Доктора Живаго” не читал.
Я вам не рассказывал? Я после техникума на первое пособие по безработице купил ольвийский асс. Великоле-е-епнейший экземпляр. Стоил пьятнадцать рублей. Мой учитель Михаил Александрович Зи́льберман говорил, что у нумизмата не может быть такого положения, чтобы не нашлось на монеты.
Первую контузию я получил в оцеплении. Ночью в степи остановили поезд, кого-то искали. Я ничего не помню. Мне потом объяснили, меня в темноте ударили рукояткой револьвера по голове.
В Донском политехникуме я был партсекретарь факультета. Послали на коллективизацию на Кубань: белогвардейцы поднимают голову, вмешательство Англии-Франции и так далее. Огромное село. В нем стоит воинская часть. Власть – это красноармейский командир, уполномоченный ОГПУ и ваш покорный слуга. Ну, стреляли в нас, в окно. Но – никаких белогвардейцев, никакой Англии-Франции. Люди с голоду умирают. Уполномоченный – он жил в одной хате со мной – говорит мне: – Исаак, мы люди в форме. Из нас троих ты один – свободный. Езжай в Ростов, доложи секретарю крайкома обстановку как есть, что не контрреволюция, а голод. – Я не знал, как к этому отнестись, вдруг провокация? Но он был хороший дядька, уговорил. Знаете, Андрэй Яковлевич, сколько тогда на Дону-Кубани от голода погибло? Один миллион. И на Украине пьять.
В Ростове я пришел к секретарю крайкома, доложил. Он как закричит на меня. Я ничего не помню. Контузия сказалась. Меня отвезли в психиатрическую больницу. Это меня и спасло. Я был бы уничтожен как контрреволюционер.
После Донского политехникума меня направили в систему Волголага. Там было двести тысяч заключенных. По тем масштабам это считался небольшой лагерь. Мой отец – он бывший красный партизан – в тридцать седьмом году работал в аптекоуправлении НКПС. НКВД у них заимообразно брало иод. Цистерны! Он по этим цистернам подсчитал, что в лагерях постоянно содержалось четырнадцать миллионов.
Начальником у нас был Яков Давыдович Раппопорт. Великоле-е-епнейший математик! Глазомер – я вам не могу передать. Солженицын зря на него так. Он и начальник был сравнительно мьягкий. Под праздники принимал от нас списки ударников – для облегчения участи – человек по десять – двенадцать. Только не политических. Политические – это лагерь в лагере, за колючей проволокой. Там был мой любимый профессор Белявский из Донского политехникума. Я ничем не мог ему помочь. Рэдко передавал через уголовников какую-нибудь еду – и не дай Бог, чтоб он узнал, от кого!
Вы себе не можете представить, какая была обстановка! Среди ночи звонит мне жена Шапиро – он тоже энергетик, мой товарищ, – чтобы немедленно пришел. Я бегу – тьма, ничего не видно, еле нашел их барак. В комнате он лежит ничком, рядом она, вся голая, уже ни на что не реагирует, только показывает глазами на подушку. Я понял, осторожно вынул из-под подушки браунинг. Он – в абсолютной прострации, это шок – вы меня слушаете? Назавтра партсобрание, вопрос о его исключении. Из Москвы возвращается Яков Давыдович Раппопорт. Объявляет, что у него важное сообщение. Разоблачена вредительская деятельность начальника особого отдела Морозова. У него тут же отбирают оружие. И снимается обвинение с тех, кого он оклеветал.
Меня самого чуть не оклеветал начальник третьего отдела немец Лей. Я от скуки обратил внимание на советские монеты – это же множество штемпелей, разновидностей. Стал собирать мелочь. Лей обвинил меня в том, что я скупаю советские монеты на металл и передаю в Рыбинск для поддержки кустарей. Я говорю, подсчитайте, во сколько обходится килограмм такого металла. Он – ноль внимания. Это не довод. Меня уже сторониться стали, на улице обходили. А какие там улицы, знаете? Мостки, а вокруг – грязь невозможная.
Это не первый раз, когда я мог пострадать за нумизматику. В Новочеркасске я получил из Швейцарии два аукционных каталога. Меня обвинили в переписке с заграницей. И в записной книжке у меня нашли запись, что у такой-то в брошке – маленькая монетка Александра Македонского, аурум. Из-за этого аурума кто-то решил, что я – внук известного капиталиста. А дед мой был такой бьедный, что не запирал на ночь дверь. Один раз проснулся, слышит – в доме вор. Дед ему говорит: – Не ищи, добрый человек, у меня ничего нет. – Повернулся на другой бок и заснул. Вот бабка это другое дело. Она из рода Баал Шем Това. Ее родители так и не приняли деда, считали, что мезальянс.
В трыдцать восьмом году по партийному набору на строительство большого флота направили сто специалистов. В балтийский флотский экипаж. Нас так встрэтили – мы тры месяца гальюны чистили. Товарищи меня, самого задиристого, послали в Смольный, к Жданову. Он молодой был – как вы, нет, моложе. Весь какой-то зеленый, мне не понравился. Выслушал, говорит: – Не волнуйтесь, товарищ, все будет сделано. – В отместку начальство экипажа погнало нас в Кронштадт пешком – мороз сильнейший, мы шагаем в бескозырках и легких бушлатах, а мимо ходят электрички.
В Кронштадте меня назначили флагманским электриком Балтфлота. Подземные кабели там дореволюционные, все разные – разные иностранные фирмы прокладывали. Неразбериха. Я приказал испытать их на перегрузку. Мне говорят: – Что вы, мы и без перегрузки боимся, что полетят. – Я говорю: – А как же в случае войны?
У меня по должности – кабинет огромный, а звание – рядовой краснофлотец. Заходит капитан Беляев – одет с иголочки, белые перчатки – командир линкора “Октябрьская революция”. Мы этот линкор звали “Октябриной”. Видит – за столом рядовой: – Встать! – Я ему говорю, что если он не по делу, то я его не задерживаю. Адмирал Трибуц – неплохой был дядька – разобрался, объяснил ему. Говорит мне: – А у вас есть претензии? – Линкор “Октябрьская революция” в южном фарватере повредил подводные кабели – и это в мирное время. Что будет в северном фарватере в случае войны?
Всю финскую кампанию балтийский флот не мог уничтожить – у финнов было всего два крейсера, “Вейнемейнен” и “Ильмаринен”, постройки восьмидесятых годов. Я отпросился на фронт – огромный морской десант на два острова. На них какие-то жалкие тры рыбака жили. В газетах расписали: героическая высадка. Представили к наградам. Сталин перечеркнул список. А ваш покорный слуга перестал быть романтиком.
Двадцать третьего июня сорок первого года я побежал сдавать коллекцию. В Историческом музее барон Сиверс – от него много нумизматов пострадало, – так он мне сразу: – Уходите, мы со своими не знаем, что делать. – Я ро́з-дал по частям родственникам, знакомым. Сохранилось штук двадцать самых незначительных медяков у случайного человека. А у родных, близких – ноль-ноль, и спрашивать неудобно: война, эвакуация. И все как сквозь землю: ни одной моей монеты мне не встречалось ни разу.
У меня была броня, но я пошел на фронт: как это я в такое время в тылу? И знаете, кем я был всю войну? Начальник электробатальона. Это когда людей где-нибудь на фланге не хватает, по земле растягивают проволочную сетку и пускают из укрытия ток высокого напряжения. Сетку уничтожить огнем невозможно, все время бомбят движок, то есть вашего покорного слугу. Если атакующий натыкается на такую сетку – человек мгновенно превращается в уголь. По законам ведения войны это категорически запрещено. Но и мы, и немцы пользовались этим и не предавали огласке. Так что перед вами – военный преступник.
Воевал я на Кавказе. В сорок втором году нас отвели на переформирование в Тбилиси. Мы шли по главной улице оборванные, запыленные, а над нами издевались сытые, шикарно одетые грузины.
В сорок четвертом, когда мы уже упустили всю немецкую армию на Северном Кавказе, объявили – опьять переформирование. А мне сказали, что нашу часть отправляют выселять кабардино-балкарцев. У меня было несколько ранений – я всегда уклонялся от госпиталя, – а тут пошел в медсанбат к знакомому врачу и сам лег в госпиталь.