Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С нами никто не заговаривал, на нас не обращали внимания, разве что белобрысый детина время от времени взглядом удостоверялся, что мы на месте. Мы с Вадей сидели рядом, спиной к стене, брезгали винегретом, дотрагивались до водки и ждали, когда нас начнут бить.

Так мы досидели до достаточно позднего часа и достаточного распада в комнате. Мы выбрались в коридор, осторожно спустились по покосившейся обледенелой лестнице, единым духом промахнули Безбожный – и облегченно вздохнули в ярких огнях Первой Мещанской.

Через день-два Ирина Антоновна открыла мне, что детина в галифе – оперативник, и Танька мечтает за него замуж.

Итак, по Танькиной милости, мы с Вадей, сами того не ведая, участвовали в какой-то му́ровской акции.

Я вырос в одиночестве. Вадя вырос в одиночестве. Дима вырос в одиночестве. С рождения мы были лишены естественной органичной среды. Не знаю, была ли в тогдашней Москве наша среда. Даже своей компании у нас не было, и мы не могли ее образовать: Вадю и Диму связывал только я. Встречались мы, как правило, по двое на улице. У Вади я довольно часто бывал. Ходить к Диме было не принято. Что говорить о нашей капельской тесноте!

Школа кончалась. Впереди маячило студенчество. Может, оно окажется той самой необходимой средой… Рисовалась мизансцена вроде смирдинского новоселья: все сидят за большим столом, а один стоит и вроде читает стихи.

Дима собирался в архитектурный. У нас с Вадей никаких планов не было. Скорее всего, я пошел бы в университет на филологический. Но опять, по пэттерну, вмешалась случайная книга.

Аляутдинов принес на урок и дал до завтра домой Как я стал кинорежиссером. От Александрова до Ярматова все восхищались своей особенной великолепной жизнью. Душевней всех был Кулешов – такого имени я до того не встречал. Он без обиняков сообщал, что больше всего на свете любит умные машины, нашу русскую природу, охоту и зверюшек.

Я был зачарован, куплен с потрохами. Если вдуматься, я уже получил от кино бесконечно много такого, чего иначе бы не получил. Как делается кино, я видел в александровской Весне – ее мы с Вадей восторженно смотрели несколько раз. Я не мог и не хотел понять, что все – от Александрова до Ярматова – те же Исаковский-Твардовский-Долматовский-Матусовский и Маршак с Симоновым. Я не мог и не хотел понять, что казенное кино убивает так складно начавшуюся новую жизнь. Ибо здесь предлагалось именно то, чего недоставало известной мне действительности – красивая жизнь.

Я решил поступать в киноинститут.

Мои родители не знали, что сказать.

Вадина мама узнала, что во ВГИК поступить невозможно.

Сосед Алексей Семенович покачал головой:

– Это значит, что ты всю жизнь будешь делать то, что тебе прикажут.

1981–85

вгик

Сосед Алексей Семенович напрасно качал головой:

– …ты всю жизнь будешь делать то, что тебе прикажут.

Приказывать было не нужно: меня оглушила и съела химера особенной великолепной жизни кинорежиссеров. Погнавшись за покрасивее, я думать забыл о повыше и посвободнее.

Не столько готовился к экзаменам на аттестат зрелости, сколько ломал себя:

– всегда сторонился политики и науки, теперь же самодовольно раздумывал, мог бы Черчилль или Трумэн написать о языкознании;

– всегда презирал Горького, теперь же, зная, что надо, давясь, глотал Фому Гордеева, Дело Артамоновых, Клима Самгина;

– никогда не любил драматический театр, теперь же в майской-июньской духоте высиживал основные спектакли основных театров. Самое отвратительное мгновение во МХАТе, когда на сцену выплыла старая бесформенная Тарасова, и зал закряхтел: – Кра-са-ви-ца… – Единственное потрясающее – в Ленинского комсомола, когда Берсенев – Федя Протасов в последнем действии выкликнул: – Как вам не стыдно?

На дне открытых дверей нас приветствовал Лев Кулешов – тот самый, который больше всего на свете любит умные машины, нашу русскую природу, охоту и зверюшек.

Он был невысок ростом, но грандиозен: львиная голова, львиная седина, красиво подстриженные усы; галстук дорогого красного цвета – в тон ярким губам; темно-серый крупной выработки заграничный пиджак; светло-серый, необыкновенной вязки жилет.

Он добродушно шутил, щедро приглашал поступать и ничего не бояться. От него струилось величие и великодушие, он сиял посвященностью; я влюбился. По пэттерну в пятьдесят первом мастерскую набирал именно Кулешов.

На первом туре показали герасимовский Освобожденный Китай (намек: набирают документалистов). В темноте просмотрового зала я записал в блокнот кадр за кадром. При свете дня на проштемпелеванных листочках – обнаружил феноменальную память и выдал комментарии а-ля газетный Эренбург: хлеборобы Кубани и шахтеры Астурии, безработные Сан-Франциско и кули Гонконга…

На втором туре сочинение Мой родной город – я заявил, что описать Москву невозможно, поэтому – про одного москвича. Вспомнив: если бы эти стихи были подписаны: Евгений Евтушенко, верхолаз, город Красноярск – их бы напечатали в Правде, я соцреалистически вывел в верхолазы удельнинского Юрку Тихонова, загнал его в строители высотных зданий и в финале дал ему в руки Поднятую целину.

Собеседование. В коридоре абитуриенты сокольской пирамидой лепятся к стеклам под потолком: увидеть, услышать.

Меня вызвали. Из предбанника я узнал голос Кулешова:

– Сейчас я вам покажу замечательного парня – из него можно сделать что угодно.

В первый вгиковский день Кулешов обратился к нам как старший к равным:

– Не думайте о красивой особенной жизни. Есть такое понятие – киношник: светофильтры на пол-лица, клетчатая куртка с начесом, краги – так все это вздор, ложь. Настоящий работник кино одет, как все, и живет, как все, только работает много больше других… А теперь посмотрите венгерский фильм Германа Костерлица Маленькая мама…

Кулешов не зря заклинал нас быть/жить как все, ибо, выдержав конкурс двадцать человек на место, одобренный высокой комиссией (Кулешов, Головня, Копалин, Ованесова), студент творческого факультета уверенно считал себя избранным и дарованием.

Я задрал нос перед школьными друзьями.

Не пошел на торжественный вечер получать золотую медаль: занят, репетиции.

Даже не хоронил милую бабушку Ирину: тоже некогда.

Каждый день с девяти лекции, семинары, просмотры, потом до пяти, семи, даже до девяти – репетиции. Дома – сплю; в воскресенье отсыпаюсь и увязываю хвосты домашних заданий.

При такой жизни меня озадачил призыв Кулешова по-станиславски наблюдать жизнь. Где я мог ее наблюдать? Дома? В институте? Оставалась дорога туда-обратно.

И я строчил в запкнижку виденное/слышанное в трамвае:

Ремесленники: – Десять билетов!

– Вас нешто десять? Все двадцать, наверно.

– Не двадцать, а двадцать три.

– Кондукторша-то симпатичная! – Я у вас третий раз еду. Два раза билет брал. Как вас зовут? А что, если я в ваш звонок позвоню?

– Ребя, у нее нос картошкой!

– Сейчас высажу!

– А мы приехали! Бери билеты назад. Москва – Воронеж!

С передней площадки врываются двое без ног на тележках:

– Мы три моряка Черноморского флота, один потерял руки, другой – ноги, третий – глаза. Подайте на воспитание наших детей. Полный вперед!

Табличка: Лучший кондуктор г. Москвы. Пожилая, бодрая, тип – монашенка.

– Заходите, граждане, не торопитесь, всех увезем. Бабоньки, бабоньки, не толкайтесь. Бабуся, держи руку! Кого обслужить? А вы, ребятки, ай-яй-яй – без билета! Следующий Студ! городок… приготовьтесь, кому сходить. Смейтесь, граждане – у меня вагон всегда веселый.

Перед мухинской рабочий/колхозницей люди спрашивают:

58
{"b":"876916","o":1}