– Как вы могли?
Ахматова:
– Для меня это одна фирма.
О прогрессивной “Литературной Москве” и ее редакторе Казакевиче:
– В наше время редактор не занял бы бо́льшую часть альманаха своим сочинением.
О передовых эстрадных поэтах:
– Я всех пускаю. Только Евтушенку не пустила. Сказала, чтобы позвонил через две недели.
– Мальчик Андрюша! Всегда у Бориса в углу, как мебель…
Из поэтов ценила – много раз слышал – шесть имен: Тарковский, Петровых, Липкин, Самойлов, Слуцкий, Корнилов.
На первом месте – Тарковский, и за стихи, и за красоту (“Увидела впервые – ахнула”). Петровых – почти родня. Липкин – “великий визирь”. Всех шестерых – под крыло:
– Я Слуцкому говорю, зачем он печатает плохие стихи. – А чтобы не забыли. – Но, по-моему, если печатать такое, как раз забудут.
В конце 1962 именинницей:
– Был Солженицын! Замечательный! И рассказывал замечательно. Я ему говорю: – Бойтесь поздней славы. Славу легко перенести в двадцать четыре года. В пятьдесят четыре – совсем не просто. – Он смеется, говорит: – Не боюсь. – А потом стал читать стихи… – (Пауза. Большие глаза.) – Ужасные!..
Поразительно рано – зимой 1961–62 как важнейшую новость – о Бродском. И в таком высоком регистре, как только о друзьях своих лучших лет. И потом при каждой встрече подробно о перипетиях судьбы Бродского. Но не жалуясь, а даже не без удовольствия:
– Рыжему делают биографию.
– Мои стихи никогда не ходили по рукам. А Иосифу я сказала: если отпускаете рукопись, подписывайте каждое стихотворение.
Я прочел Ахматовой несколько моих любимых стихотворений Красовицкого. Не понравилось.
– Нет звука.
Осенью 1961 я неожиданно сочинил стихи про Ахматову. Послал ей по почте.
Зимой оказался в Ленинграде. Позвонил и услышал:
– Сейчас же заходите! Я вам такое покажу…
Мои стихи некой частностью словесно совпали со стихами, которые она тогда же написала о себе: “Если б все, кто помощи душевной…”
Очень по-русски Ахматова сердечно любила Запад и огорчалась, что там не все, как хотелось бы. После поездок в Италию и Англию, соответственно в 1964 и 1965:
– В Риме так много всего, что человек этого построить не мог. А если не человек, то кто?[53]
– Меня возили к гробнице Рафаэля. Представьте себе, они его не похоронили! Наполовину гроб в стене, наполовину снаружи. И рядом служитель с книгами почетных посетителей. Посмотрел, точно определил и подает мне расписаться книгу – китайскую! На лучшем ахмОтовском уровне. Знаете, я написала в Литфонд – мне прислали ответ: товарищ АхмОтова… Со мной все на ахмОтовском уровне…
– В Лондоне по улицам разгуливают негритянские патриархи с внуками. Англичан почти не видно…
О западной литературе, помимо всегдашних Данте и Шекспира:
– Первая мировая война убила французскую поэзию.
– Я пять раз читала “Улисса”.
– В тридцатые годы я зашла в один дом. На столе раскрытая книга. Я прочла несколько страниц: гениально. Посмотрела на обложку: Хемингуэй, “Прощай, оружие!”
Не раз упоминала Элиота, даже цитировала из “Четырех квартетов”.
В 1962 Ахматову и Фроста выдвинули на Нобелевскую.
Фрост приехал в Ленинград в первых числах сентября. Обласканный всеми почестями первый поэт Америки. Его возили к самым выдающимся. Для Ахматовой встретиться с ним – лишний раз упереться в свою загнанность и нищету. Ленинградское начальство сочло неудобным принимать гостя в дощатой ахматовской будке – Ахматову отвезли на комильфотную дачу академика Алексеева: всегдашний ахмОтовский уровень.
Элиота читать полагалось. Фрост в обязательном списке не значился, и Ахматова вряд ли его читала. Но невообразимо, чтобы перед встречей она – читательница каких мало – не заглянула в английского Фроста. Тем более что книга нашлась бы под рукой – хотя бы у Бродского. И Бродский видел Фроста в городе, кажется, фотографировал.
Суть, судьба, трагедия Ахматовой отличались от сути, судьбы и трагедии Фроста. Но если сопоставить – из главных вещей – ахматовское “Есть три эпохи у воспоминаний” и фростовское Directive (“Указание”), – вряд ли найдутся два более родственных стихотворения.
Но при встрече – короткое замыкание. Слова Фроста:
– Какие великолепные у вас сосны! Мы, поэты, должны делать из них карандаши. – Ахматова истолковала как:
– Они все готовы перевести на доллары.
Потом в Москве, презрительно сощурившись:
– Дедушка, уже похожий на бабушку. Нехорошо так долго жить. И представьте, он даже не слыхал имени Пушкина[54]! Это на них похоже. Вы его хва́лите – у вас есть оправдание, вы его хвалили и до приезда, я не дам соврать. Пусть его наградят – он будет доволен: деньги. А мне врач запретил ехать в Швецию! Надо было ему сказать: позвольте я вас переведу, я ведь переводчица. Это было бы красиво.
Романова из Инокомиссии:
– Фрост и Ахматова говорили по-английски и практически не понимали друг друга.
Убежден: будь это встреча поэтов в жизни, а не организованное мероприятие, не произошла бы эта прискорбная невстреча. И не дам соврать: Фросту Ахматова очень понравилась:
– Величественная, царственная особа!
Я впервые увидел Анну Андреевну в январе 1960-го. Давно хотел с ней познакомиться: естественное желание молодого стихотворца. Кто-то сказал, что она в Москве, у Ардовых. Позвонил, попросил ее. Объяснил, кто я и зачем звоню. В ответ:
– Приезжайте!
– Когда?
– Сейчас.
Добродушно-иронически на цветы:
– Дары природы благосклонной…
Так звонили и приходили толпы. Она правда “всех принимала”. И никто не уходил в досаде и разочаровании: Ахматова оказывалась, как представлялось заранее, но много проще. “Дворянское чувство равенства со всем живущим” (Пастернак).
И не требовалось любить то-то, то-то и не делать того-то. Она читала стихи – я слушал, хвалил, что понравилось. Не молчал, что больше всех люблю Пастернака. Что также люблю – как поэта – враждебного ей Заболоцкого и – как человека – ненужного ей Волошина. И конечно – непроизносимого Фроста.
В 1961-м вышла маленькая гослитская книжечка Ахматовой. Самым близким друзьям она дарила небольшое количество экземпляров в белом переплете. Людям подальше – большее количество – в черном. Остальным – из тиража, в зеленом. Мне она предложила черную, но я уже купил у знакомой продавщицы зеленую, “лягушку”. Надпись снял на нее.
1994
винокуров
вариант 1994
Осенью семьдесят седьмого я сидел в лодке, а Винокуров стоял на мосту. Мизансцена Ромео – Джульетты. Мы полчаса перебрасывались цитатами из Северянина. Но лучше всего с Винокуровым гулять и слушать.
– Ух, красиво как! Я здесь ни разу не был. Надо будет еще прийти. Я всю жизнь ничего не делаю – хожу и стихи сочиняю. Разве это работа? Какая деревня красивая! Русская деревня. Украинская тех чувств не вызывает. По-украински все непонятные слова – немецкие: хата, шлях, ганок, мусить. Украинцы – это вообще немцы.
Федин – немец Поволжья. Настоящей его фамилии никто не знает. Он в чеке работал.
Эренбург мне рассказывал.
В восемнадцатом году Блюмкин говорит: – Поедешь в Париж, увидишь Савинкова – да, да, да! Спроси, с акта надо уходить или не надо. – Во, этика! Блюмкин уважал Савинкова как старейшину террористов. Ну, Эренбург с тех пор работал. Чин имел…
Эренбург говорил: – Оттуда мы думали – к власти пришли социал-демократы, Запад, культура – из Женевы, Парижа, Мюнхена. А приехал, как увидел мавзолей, понял: Египет…