Привыкшая к суровой колючей действительности, шаркающей поступи приказа и узкому слову устава, Ломинская не терпела игры в нюансы, ненавидела полунамеки, недосказанности, ей претила словесная ткань изыска, хотя в самом слове «изыск» ей мерещились до боли знакомые «следственно-розыскные действия».
В Ломинской ощущался странный военно-половой шарм, притягивало сочетание несочетаемого, как если бы на строевом плацу вместо печатающих шаг батальонов вдруг появились бы топ-модели, проходящие мимо трибуны своей волнообразной походкой и посылающие воздушные поцелуи застывшим от искушения командирам.
…Примерно через полгода после того, как Ломинская возглавила отдел, случился у нее запланированный роман с одним из владельцев компании; владелец полагал ограничиться искрометной интрижкой, но, видимо, плохо знал Ломинскую. Она взяла бедолагу в такой железный оборот, что тот и охнуть не успел. И это несмотря на то, что его законная жена должна была вот-вот родить второго ребенка.
Короче говоря, возвращается ничего не подозревающая мадонна с младенцем на руках, встречает ее любящий муж с букетом цветов, обнимает, целует, поздравляет, а потом, выдержав мхатовскую паузу, тихо говорит:
— Да, милая, я ухожу от тебя к другой. Все нажитое нами имущество, включая автомобиль, оставляю тебе. С собой забираю своего любимого кота, которого ты и так собиралась кастрировать. Не поминай лихом.
И, оставив мадонну с младенцем на руках в полном остолбенении, уходит к госпоже Ломинской. Достойная респектабельного респекта, госпожа Ломинская принимает сбежавшего от жены супруга в упругие объятья; сладостное соитие скрепляет сей союз, и через определенный промежуток времени Ломинская чувствует тяжесть в чреве. Чреватая последствиями подслеповатая фортуна выкинула презабавный фортель: наделив Ломинскую заветным зародышем, зародила в ней неожиданную страсть к семейному укладу. В изысканно-армейском лексиконе суровой начальницы появились слова, ей-Богу, ей ранее не свойственные: кружавчики, рюшечки, воланчики, пеленочки, ползуночки и прочие нежности.
В то же время Ломинская нежданно-негаданно наполнилась нержавеющей ненавистью к бывшей жене завоеванного ею бонвивана.
— Эти бывшие жены — редкостные суки! — говорила Ломинская своей подруге. — Скажи мне, пожалуйста, ну чего еще этой женщине надо от моего мужа? Чего она все время к нему цепляется? Почему строит козни? Казни его хочет?
Мудрая подруга качала головой в знак согласия, а про себя думала, что Ломинской, наверное, невозможно объяснить, какие муки должна испытывать женщина, брошенная с двумя детьми, какие боль и злость должны царить в ее опустошенном сердце.
А гопожа Ломинская, ничего не замечая, неслась в безвоздушном пространстве, «как беззаконная комета в кругу расчисленных светил»; светил над ее головой упругий двурогий месяц, звезды путались в развевающихся волосах. Сознание ея мутилось, словно силясь припомнить нечто очень важное, но перед глазами маршировали одни и те же огненные буквы, складывающие в знакомые по прежней работе словосочетания: «Век воли не видать!» и «На свободу с чистой совестью!».
Малыш стучал ножками в живот Ломинской, как в барабан, требуя свободы и воли.
Сопротивление бесполезно
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом…
Александр Блок
…Он проснулся рано утром с ощущением неприятным, с какой-то тяжестью в груди и разбитостью всего тела. Казалось, его разделило на куски, рассыпало на мозаичные ячейки, из которых никак не удается собрать существовавшую ранее картинку.
Под стать состоянию выглядела и погода: то пасмурная, то солнечная, то ветреная, то тихая, а то вообще никакая, серая, залатанная лоскутками обшарпанных, облезлых облаков.
Он попробовал сосредоточиться, сконцентрировать свое внимание на чем-то приятном, теплом, светлом. Но объекты концентрации выскальзывали из сознания, не закреплялись в воображении, а вместо них выплывала зернистая муть, от мыслей мутило, мысли шли шлаками, лаками пахло от свежевыкрашенных дверей, и запах этот бил в пах, как заправский боксер: хотелось согнуться в три погибели, встать на колени и выть.
— Ивы плачут, — сказала жена, выволакивая его из полусна-полуяви. — Может, ты обратишь на меня хоть какое-то внимание?
— «Ивы плачут…» — повторил он. — И вы плачете? Платите? Прячете? Спятите?
— Перестань дурачиться! — бросила жена обиженно. — Ну, за что мне такое?
— Ты обиделась? Разозлилась? — поинтересовался он.
— На-до-ел! — ответила жена. — Вечером поговорим, я ушла на работу.
И она ушла на работу на полчаса раньше, ни с того ни с сего; ушла, зло хлопнув дверью, не пожелав объясниться.
Сопротивляться обстоятельствам не имело никакого смысла, и они являлись, как действующие лица, поочередно, в нарастающей прогрессии, они являли свой лик, ликующий оскал; «о, скал осклизлые склоны, о, клоны склонившихся ив!»; Ив Монтана музыка щемящая; о, ящерки воспоминаний, пугливо мелькающие в густой траве забвения; «заблудился как-то в Вене я…»-слова лезли в голову вне всякой связи со смыслом, и смысл рифмовался с парой коромысел, а на них висли пустые ведра безумия.
Пустые ведра — к несчастью — мелькнул обмылок мысли и сразу соскользнул куда-то, пропал, как и не было.
Он потянулся за томиком Блока, открыл наугад и только прочитал самому себе вслух: «День проходил, как всегда: В сумасшествии тихом…», как тихо заныл телефон: звонили какие-то странные люди, представившиеся продюсерами каскадеров, они перебивали друг друга, они просили, требовали, они говорили, что им не хватает денег для того, чтобы провести автородео, они умоляли о встрече и утверждали, что только он и может им помочь, и он согласился встретиться с ними в конце дня, хотя понятия не имел, о чем вообще идет речь. И опять засвиристел телефон; на сей раз звонили с работы: выяснилось, что шеф неожиданно собирает совещание, и надо срочно быть, и лететь, сломя голову, чтобы выслушивать очередные общие слова об укреплении дисциплины и повышении производительности труда, а затем, согласно укоренившейся традиции, получить незаслуженный нагоняй. «Нагоняй время!» — бросились на него рекламные буквы с огромного щита в тот момент, когда он садился в автобус, и времени уже действительно не оставалось, и опаздывал он катастрофически, но тут водитель заявил, что сегодня (именно сегодня!) автобус пойдет другим путем, обходным, так как в центре города прорвало канализацию и начались аварийные работы. Сидящая рядом с ним женщина скорбно выслушала сообщение, кивнула в знак согласия и через несколько минут задремала. Газета выпала из ее рук; покрытое мелкой рябью лицо, склоненное к стеклу, обрело безмятежный характер. Он внимательно вгляделся в нее: не старая, лет тридцать пять, но какая-то неряшливая, да еще и источавшая неприятный запах, от которого хотелось отвлечься, не думать о нем, не обонять. «Сопротивление бесполезно…»-язвительно заметил внутренний голос; запах бил в ноздри; ноздреватое небо, неподвластное уму, умудрялось ежеминутно менять свой окрас; стремительная струйка слюны обозначила дорожку от уголка рта до подбородка дремлющей женщины, а затем перекочевала на стекло, оставляя на удивление ровный след.
…Следовательно, на работу он опоздал. Совещание начали без него, но его появление вызвало у начальника приступ неконтролируемого оживления и спортивной злости.
Так стартовал очередной рабочий день, жеванный и жвачный, желчный и жестокий: желтизна правительственных зданий жутким желтком расплывалась в окнах; бравое броуновское движение калорийных клерков давно уже было описано великим Кафкой, но говор чванливых чиновников, суржик служащих, визгливый тон сексапильных секретарш мог и без Кафки кого угодно свести с ума. День был наполнен ненужными просьбами, день лощился от фальшивого блеска амбиций, день разрывало от конфликтов, вспыхивающих, как сухой хворост, на пустом месте.