Впрочем, Нолик даже и не переживал по этому поводу, ласково окучивая молоденькую актрису Марину Штидлер, появившуюся в театре по распределению, после окончания института.
Небольшая актерская зарплата не тяготила Нолика; его отец-большой чин в КГБ-неплохо зарабатывал, занятия искусством поощрял, подбрасывая бесшабашному сыну изрядное содержание.
Судьба Нолика не прочерчивается дальше ТЮЗа, следы его теряются, образ меркнет и покрывается сизой дымкой. А вот судьба окученной им юницы прослеживается в перспективе; не добившись особых успехов на ниве театра, Марина через какое-то время бросила Нолика и вышла замуж, став заурядной матерью семейства. Чувственность ея, разбуженная неистовым Арнольдом, неуклонно шла на спад, пока не исчезла вовсе.
Муж Марины — веселый пьяница, крикун и рукосуй, — выводы сделал неправильные и попытался завести вторую семью на стороне. Но Марина, движимая суровым материнским инстинктом, проявила недюжинные способности в построении интриги, надлежащей во что бы то ни стало оставить беспутного супруга в «родовом гнезде». В этой интриге она была одновременно режиссером, драматургом и исполнительницей главной роли; ореол вдохновения окружал мадам Штидлер, она играла так, словно компенсировала сама себе несостоявшуюся актерскую карьеру. Короче говоря, ей удалось отстоять мужа. Но произошло это уже в другое время и в другой стране…
…И все-таки вернусь к Милкину. Как я уже говорил, он соседствовал с Виктором Петровичем Ждановым, относился к нему, как к ребенку, хотя Жданов был много старше. В этом отношении отсутствовало высокомерие или покровительственный тон; Милкин, скорее, проявлял заботу и участие в старом актере; как-то даже отстоял его перед администрацией, собиравшейся выкинуть Жданова за ненадобностью.
Жданов Виктор Петрович — безобидный кряжистый старик, с короткой седой прической — «ежиком», — с необыкновенно чистыми голубыми глазами, наполненными кротостью и огнем. Его театральная молодость терялась в двадцатых годах, да так, собственно, ни к чему особенному и не привела, если не считать той фанатичной любви к искусству, природа которой мне, юному человеку, была удивительна и непонятна.
Играл Жданов преимущественно эпизодические роли, в свободное время подрабатывал слесарем в жэке, жил одиноко, друзей не имел, если не считать уже упомянутого Милкина.
Водились за Ждановым любопытные странности. Случалось, он ходил по театру и уверял всех, что изобрел вечный двигатель, который стоит у него дома и едва ли не готов к употреблению. Неизвестно, как долго продолжались бы фантазии на эту тему, если бы Милкин, опасаясь, что ретивое руководство оперативно отправит Жданова в «психушку», не решился на оперативное вмешательство.
— Витя! — сказал он Жданову в гримерке, напяливая на себя парик, — ты прекращай…
— Чего? — не понял Жданов.
— Завязывай с рассказами про вечный двигатель. Некоторые могут тебя не так понять.
— Ясно! — ответил Жданов упавшим голосом. Милкина он слушался беспрекословно и не перечил.
Правда, чуть позже, улыбаясь, понес Жданов в народ новую историю: дескать, на самом деле, матери своей не помнит, а вскормила его эскимоска, и первые пять лет он русского языка не ведал; видел лишь узкие глаза своей приемной матери да ловил мягкие звуки эскимосской речи.
— Эх, Жданов, Жданов, — укоризненно качал головой Милкин, — и откуда в твоей старческой башке такие фантазии?!
— Витя, — отвечал Жданов невпопад, — если бы ты знал, какие песни мне пела эскимоска!
«Времена не выбирают…» — сердито обмолвился поэт, заколотив шлягерную строчку в общественное сознание.
«Времена не выбирают…» —
и:
выбора будто не остается, нравится тебе или не нравится,
но:
живи, будучи приговоренным, прикованным к тем временам, в которые тебя швырнула неутомимая судьба;
Бог-судья этим славным служителям Мельпомены, мелкопоместным комедиантам, фрондирующим фиглярам.
Пожалуй, только лишь милый моему сердцу Милкин и Виктор Петрович Жданов осознавали всю ничкемность своего существования на маленьком суденышке с гордой надписью «Театр юного зрителя»; Милкин — на уровне осознания, Жданов — на уровне подсознания, скрывшись в своем выдуманном мире с вечным двигателем и матерью-эскимоской.
Метаморфоза
…Не покидало ощущение тошноты: она подступала к горлу, мутила сознание, а то вдруг отступала, отпускала, милостиво, словно даруя небольшой промежуток. А затем накатывала новая волна, более яростная, чем предыдущая; «более»… — он поймал себя на мысли, что это слово созвучно «боли». Наверное, боль была, точнее, не боль, а предчувствие боли.
Он неприкаянно бродил по улицам, путаясь в перекрестках, пытаясь забыться, пытаясь убедить себя, что ничего страшного не случилось, и во всем произошедшем следует искать нечто позитивное.
Потом он махнул рукой и сел в автобус, даже не посмотрев на его номер.
В автобусе почему-то пахло свежим хлебом.
Красивое слово «метаморфоза». Оно распадается, как на атомы, на несколько составляющих.
Тут и слово «мета» (действительно, есть какая-то бесова мета на всей этой истории), и слово «морфий» (опьяняющее ощущение), и-если пофантазировать — слово «роза» (банальность: его путь, усыпанный розами), и «оза» (но это уже для эстетов, из раннего Вознесенского, вознесенного ныне в мир иной).
Но в целом это слово касалось человека, на которого он работал последние пять лет и который с лету, играючи, нанес ему тяжелый удар под дых, в одночасье выставив на улицу.
Пожалуй, история этого человека могла бы послужить сюжетом для авантюрного романа, если бы за пределами сюжета остались поломанные судьбы, обманутые вкладчики и растерзанные надежды.
Это-история бунтаря, с течением времени превратившегося в полную свою противоположность, пустившего энергию бунта в кривое русло интриг, обуздавшего свои благородные порывы и рассчитавшего до последней минуты свой путь наверх.
Его иго — это его «эго»…
Когда я задумал этот рассказ, одна моя знакомая — человек в высшей степени знающий и язвительный — сказала мне, иронически хмыкнув (ирония вообще шла к ней, как платье, пригнанное до сантиметрика к упругой женской фигуре; кстати, у нее самой была отменная фигура, но это к делу не относится):
— А ты уверен, что действительно хочешь написать этот рассказ? Что там будет нового, чего мы не знаем? Очередная история о скурвившемся кумире.
— Послушай, — сказал я, подумав, — может быть, ты и права. Но, как пелось в известной песенке, «за исключеньем пустяка»…
— И пустяк этот… — начала моя знакомая.
— Пустяк этот, — подхватил я, — заключается в том, что это — моя история, в которой я принимал участие и которая творилась на моих глазах. И здесь, наверное, важен не сюжет, ты права: мало ли подобных метаморфоз порхает по миру? Крошки Цахесы давно уже никого не удивляют, их восковые личики впечатаны в портреты и банкноты, они глядят на нас, ухмыляясь, с экранов телевещания и со страниц газет.
Крошки Цахесы составляют синклиты и картели, создают союзы единомышленников, синдикаты единоначальников, ведут свою, ведомую им, игру, называя ее дипломатией.
— Ты увлекся, — улыбнувшись, сказала знакомая.
— Да, — согласился я, — извини. Просто мне хочется описать свои ощущения от увиденного, пройтись по странному пути, ведущему от очарования к разочарованию.
— Попробуй… — моя собеседница кивнула, взъерошив пышные волосы. В это мгновение она показалась мне на диво очаровательной, и это мгновенье закрепилось в сознании как некая точка отсчета, с которой началось сошествие в мучительный мрак повествования.
Путь наверх, как правило, начинается в провинции, и этот человек-не исключение; более того, по забавному стечению обстоятельств он родился в городе под названием Урюпинск, упоминание которого и по сей день вызывает у многих разъезжающуюся во все стороны улыбку.
Но там, в этом мраке, блуждая по закоулкам фактов и событий, он никак не мог найти ориентиров, связать воедино разбросанные то там, то сям причудливые знаки, распутать узелки хитроумных комбинаций, завязанные его героем с ловкостью, достойной похвалы.