Гликерия источала саму любезность; Карл казался кроток и тих; к тому же, как выяснилось, он возглавлял местное общество сыроедов: во-первых, базовой и здоровой пищей они полагали сыры, во-вторых, верили в волшебную силу сыроедения вообще, а в-третьих, терпеть не могли мяса. Так что на всю неделю своего пребывания в Саар Брюкене я был обеспечен здоровой пищей, включая различные вариации на тему брюквы.
Чуть позже открылось мне, что госпожа Андрехт, чей нежный ум волновало возникновение веб-сайта, не совсем понимала сути происходящего. Программист, которому была поручена техническая поддержка сайта, сатанински этим пользовался, выкачивая из Гликерии лакомую деньгу.
Расписание работы над сайтом строилось следующим образом: утром-легкий вегетарианский завтрак, сдобренный сырами, затем — автопрогулка по окрестным городкам, непременное чаепитие на центральной площади того или иного населенного пункта, где мы оказывались; рассматривание очередной ратуши, музыка колоколов к обедне, затем возвращение в Саар Брюкен, отдых, обед, послеобеденный отдых, обсуждение последних новостей, работа над сайтом.
Никаких советов Гликерия не принимала; элементарные вещи приходилось объяснять ей по нескольку раз; раздражение охватывало меня все более, когда я в очередной раз слышал мерзкое слово «андеграунд». Андрехт произносила его как некую мантру. Но боюсь, что этот молитвенный клич ровным счетом ничего в себе не таил. «В конце концов, не участь ли это многих, подобных Гликерии, — думал я, — выйдя из андеграунда на свет, не задохнулись ли они от свежего воздуха? Не захлебнулись ли соленой волной славы? Вытащенные из темноты, творения многих из них померкли, повыцвели, холсты поистлели, краски осыпались. А выстроенная, выстраданная ими с таким трудом табель о рангах андеграунда рухнула, как Вавилонская башня…»
И чем чаще я так думал, тем больше понимал, что гламурная Гликерия гола, как полый глиняный божок: безжалостное время превратило его из идола в обычную статуэтку, и отныне остался идол не у дел-удел его в том, чтобы покорно пылиться на полке, привыкнув к тому, что раз в неделю чьи-то чопорные руки снимут его с полки, протрут пыль и поставят на прежнее место.
«Вечер перестает быть томным», как говаривал один киногерой; рой мыслей вился в моей голове; ловя хотя бы одно стройное созвучье, понял я, что, увы, не избежать мне столкновения с Гликерией, как бы я ни старался его избежать.
Схлестнулись мы странным образом; да, собственно, я и не думал, что мое спокойное возражение вызовет выхлоп настоящей ненависти у гостеприимной Гликерии.
Разговор зашел о Сталине, и я имел неосторожность сказать:
— Легче всего объяснять поступки и поведение Сталина, исходя из владевшей им паранойи. Куда сложнее попытаться разъять природу сталинского гения — гения зла.
— Как ты можешь считать Сталина гением?! — вдруг вскинулась Гликерия, демократически брызжа слюной и вздевая к небу свои пухлые ручки. — Уголовник не может быть гением!
Мне стало искренне жаль ее: будучи ярой антисоветчицей, она так и не смогла избавиться от истинно «советского мышления», которое не признает полутонов и объективных оценок.
Так я подумал, и мне взгрустнулось; я уже не слышал астенических всхлипываний Андрехт, они звучали далеко, на периферии моего сознания.
«Почему надо было ввязываться в ссору, — размышлял я, — может быть, для того, чтобы окончательно решить для себя вопрос с бессмысленностью всей этой “сайтовой идеи” да и с самой госпожой Андрехт вообще?!»
А в общем, возвышая одних за счет других, не творим ли мы идолов? Не так ли лепили лживых кумиров шестидесятых? Один писал «лесенкой» под Маяковского, другой стриг купоны как ученик Пастернака, третий, блистая электронной памятью, увенчивал свое чело лаврами Северянина, четвертый примерял на себя пыльные шлемы комиссаров. И в то же время в лабиринтах самиздата собирались суровые саммиты скандальных сказочников, выстраивалась иерархия мучеников, ученики предавали учителей, учителя уничтожали учеников. А между небом и землей, между легальным искусством и авантажным андеграундом порхали, как мотыльки, многочисленные Гликерии Андрехты: их манил заветный огонь запретов, их томил сладкий запах разрешенной славы.
Последняя встреча
…Он сидел в автобусе, возле окна, вглядываясь в мелькающие цветные картинки — город жил своей ночной жизнью, жестикулируя жестянками крыш, подмигивая мириадами фонарных огней, гневаясь на скуку и унылость и отгоняя их от себя, как назойливых шершней; город вообще был-по преимуществу — ночным: с наступлением сумерек умирал несносный зной, и живительное подобие прохлады касалось разгоряченных мостовых.
В это время, словно по мановению волшебного жезла, враз возникали, рассыпавшись, как горох, уличные музыканты, жонглеры, фокусники; веселые попрошайки расшаркивались с прохожими, будто с близкими родственниками, демонстративно бренча коробочками с позеленевшей от частого употребления медью.
Право, он любил этот город, сумасбродный, теплый, живой, город, где ночь была всегда полна сюрпризов, напоена музыкой и страстью, окутана пряными запахами.
Он вдруг поймал себя на мысли, что давно уже позабыл и думать про другой город-город его детства и юности; с момента последней встречи с этим городом прошло, наверное, лет пять, но та, последняя встреча, ничего не значила, она ничуть не всколыхнула темные воды воспоминаний и не затронула глубин сердца.
Он видел недавно фотографии микрорайона, в котором прошли его юношеские годы. Размещенные на каком-то полубезумном, ностальгирующем по проклятому прошлому портале, они словно несли на себе печать окончательного приговора.
— Нет-нет, — говорил он сам себе, вглядываясь в странные строки разношерстного признания в любви к городу-призраку, — человек порой цепляется за прошлое, как раб цепляется за полу своего господина, умоляя о милости и пощаде. Я не цепляюсь за прошлое; оно для меня не более чем набор перезрелых фактов, а не фата-моргана или моргающая от излишней прокрученности кинолента. Хотя с микрорайоном моей жизни мне все же хотелось бы расквитаться.
В самом деле, эта строительная прореха во всемирной истории градостроительства не вызывала у него ровным счетом никаких чувств; фотографии с ностальгирующего сайта, когда он их смотрел, навевали лишь минутную усмешку.
«Над кем смеетесь? Над собой смеетесь?»
В том числе, и над собой.
Как и с какой силой надо было промыть мозги ни в чем не повинным обывателям, чтобы заставить их поверить в существование нормальной жизни в микрорайоне?
Как надо было постараться, чтобы эти казарменные строения выдавать за благо и за образцы современной архитектуры?
Кому понадобилось так издеваться над людьми, чтобы сузить огромный, пестрый, обольстительный мир до размеров этого (по)жилого массива?
Какой безумный архитектор планировал эти убогие коробки, именуемые жилмассивом?
Кто ответит за жизнь серую в этом жилмассиве, бессмысленном, как сама советская власть?
Вдруг кто-то робко тронул его за плечо, отрывая от беспорядочного течения дум. Он обернулся и увидел ее.
— Можно я сяду рядом с тобой? — спросила она.
Он кивнул, и она, словно воробушек на жердочке, осторожно примостилась рядом.
— Расскажи мне что-нибудь смешное… — попросила она.
Он молчал, и она, дивясь своей внезапной смелости, провела ладонью по его волосам. Он повернулся, и она, по-своему истолковав этот случайный поворот, буквально прянула ему на шею, обвив руками и горячо шепча заветные слова, которые столько времени таила в душе:
— Ты знаешь, как мне было плохо без тебя… начиная с того момента, когда ты сказал, что хочешь расстаться со мной… у меня чуть было крыша не поехала… а потом… потом я вообще попала в больницу, лежала под капельницей и, знаешь, следила за тем, как стекают капли физиологического раствора, и все мне казалось, что капли втекают в меня, а жизнь вытекает по той же капельке, и мне не хотелось жить вовсе…