Иегова — божественный максималист, его цель — разрушить навеки египетский плен, чтобы туда нельзя было вернуться, если захочешь. Прежде всего — разрушение, это основная цель. Но при этом надо помнить, что из созданной после разрушения скинии завета возник сначала храм Иерусалимский, а из него — собор Св. Петра, собор Св. Софии. Христос же не творец жизни, а ее учитель. Христос пожалел человечество, а жалеть его не надо было. Поэтому жив Христос только в эпоху подготовки революции, в эпоху духовного переворота. В самой же революций нет места для Христа. Христос неизбежно перерождается в инквизитора.
Так или иначе, и Ветхий завет и Новый завет мертвы сейчас. Жив же Бог предвечный — живой Бог народной революции.
Воинствующее антихристианство Тана проявляется по многим поводам. Не без садизма наблюдает он попытку уничтожения православной церкви в 1922-1923 гг., но отнюдь не сочувствует и обновленцам. Он радуется победе мусульман-турок над православными греками. «Турки, — восклицает он, — одним хорошим пинком ноги сбросили в Эгейское море зарвавшихся торговцев коринкою!» Впоследствии Тан становится активным членом Союза воинствующих безбожников и директором Института истории религии, но это отнюдь не исключает его прежнего религиозного нигилизма. В самом деле, еще в 1923 г., применяя теорию относительности к религии, он утверждал, что «относительность бытия делает бесцельной и всякую поправку на объективность. Исчезает различие между знанием реальным и знанием воображаемым, условным. И все наши восприятия, в т.ч. и религиозные, становятся равноправными элементами нашего познания мира».
В мире Тана все было возможно...
Революция для него была стихией религиозного народного разрушения. И если походил на саббатианца Лежнев, то Тан к саббатианству был гораздо ближе, тем более что у него различимы некоторые мотивы хасидизма, еще ранее попавшие к саббатианцам.
Когда начались дискуссии о сменовеховстве, Тан заявил, что названием «национал-большевизм» можно только гордиться как «новой верой». Появление национал-большевизма — неслыханная радость. Тан, впрочем, как и Лежнев, требует отличать внутрироссийское сменовеховство от эмигрантского, менявшее вехи постфактум. Эмигрантское сменовеховство, по словам Тана, «сладкое, как сахарин, наше — горькое, как полынь». Тан разделяет все основные тезисы национал-большевизма, а именно идею о национальном возрождении России и резкие антизападные настроения. «И здоровой стала Россия, — пишет Тан, — по-новому здоровой во всех своих безумствах и усобицах. Здоровее Европы стала современная Россия, и нам, уцелевшим от прошлого, странно оглядываться на Европу совсем по-иному, чем прежде». То же равнение на народный дух, куда бы он ни повел, какое было у Лежнева, воодушевляет и Тана. «Я не знаю, куда идет Россия, — заявляет он, — и не знает никто. Но можно сказать одно с уверенностью: куда бы Россия ни пошла, к Богу или к черту, на Небо или в ад, духовно опереться на Европу больше Россия не может. Если бы хотела, то не может опереться, ибо не на что». Он защищает идею единой и неделимой России и высказывается в духе агрессивного национализма.
«Одно можно предсказать, — утверждает он, — со значительной уверенностью. Это растущую роль России в делах мировых, делах международных, тем более что с самого начала у нее есть определенная воля и рвение к влиянию на старую Европу и на весь огнедышащий мир Востока и Запада. Россия добивается теперь от соседей и ближних и дальних признания... Но, может быть, не очень далек и тот день, когда, наоборот, ближайшие соседи будут от нее добиваться признания и навряд ли получат его».
Как и Иванов-Разумник, Тан предлагает в прототипы новой системы Петра I, но в исправленном виде, «без тайной канцелярии».
Столь же характерны для Тана и некоторые различимые антисемитские нотки, редкие в тогдашнем национал-большевизме, но зато находящие выражение у национал-большевика — еврея. Он берет под защиту упоминавшегося нами обновленца Красницкого, которого обвиняли в том, что он раньше был активным черносотенцем. Тана не пугает новый прилив антисемитизма и даже погромы. По его мнению, имеется некий баланс погромов: еврейских и русских, белых и красных, классовых и сверхклассовых, так что на чьих руках больше крови — неизвестно.
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПОПУТЧИКИ
Уже примерно в 1920 году в Советской России возникает новая молодая литература, которая отнюдь не вписывается в рамки партийной. Она оказывается еще одним троянским конем, через который в советское общество входят различные некоммунистические влияния, в том числе и национальные. Эта литература с легкой руки Троцкого получила название литературы попутчиков, но, как показала история, именно она впоследствии и стала основной линией советской литературы.
Одним из наиболее мощных мотивов попутчиков был народнический, что было также замечено еще Троцким. Попутчики, находясь под сильным влиянием скифства, представляют не только революцию, в особенности ее ранний период, а и гражданскую войну как русскую народную войну против собственных и иноземных угнетателей. Главным деятелем революции и гражданской войны оказывается именно русский народ и преимущественно даже крестьянство, сокровенным интересам которых отвечает революция. Революция и гражданская война показаны мощной народной стихией, в которой действуют сильные люди с сильными страстями, в чем ощущается несомненно и влияние ницшеанства. В творчестве попутчиков культ насилия занимает значительное место. Это литература воинствующего антигуманизма.
Борис Пильняк
Особое положение в литературе попутчиков занимает Пильняк (Вогау). Он любуется и эстетизирует жестокость и насилия гражданской войны. В романе Голый год», написанном в 1918-1920 гг., он показывает вырождающееся дворянство и купечество и противопоставляет им новых людей, решительных, жестоких, независимых. Пильняк вводит знакомое нам различие между «большевизмом» и «коммунизмом», резко против Запада, против его цивилизации. «Если вспыхнула в четырнадцатом году там, в Европе, рожденная биржами, трестами, колониальной политикой и проч., если могла народиться в Европе такая война, то не осиновый ли кол всей европейской котелковой культуре?» — спрашивает один из его героев Ордынин. «Все мертво, — далее говорит тот же Ордынин, — сплошная механика, техника, комфортабельность. Путь европейской культуры шел к войне, мог создать эту войну четырнадцатый год. Механическая культура забыла о культуре духа, духовной».
Пильняк в самой революции видит органический источник национализации новой России. «Революция противопоставила Россию Европе». Но для Пильняка революция есть возвращение к допетровскому времени, а не к Петру, как у Иванова-Разумника и у других. «Сейчас же после первых дней революции Россия бытом, нравом, городами пошла в XVII век... В России не было радости, а теперь она есть... Революции, бунту народному не нужно было — чужое. Бунт народный — к власти пришли и свою правду творят — подлинно русские подлинно русскую».
Пильняк подчеркивает сектантский характер России и говорит, что сектантство является доминирующим фактором революции. «Вся история России мужицкой — история сектантства. Кто победит, — спрашивает Ордынин, — в этом борении, механическая Европа или сектантская, православная, духовная Россия?»
Другой персонаж, архиепископ Сильвестр, прямо рассматривает большевистскую революцию как продолжение пугачевщины. «Побежали на Дон, на Яик, — говорит он, — оттуда в бунтах на Москву. И теперь дошли до Москвы, власть свою взяли, государство строить свое начали — выстроят».
Русский мужик дед-знахарь Егорка говорит: «Нет никакого Интернационала, есть народная русская революция, бунт — и больше ничего. По образу Степана Тимофеевича». — «А Карла Марксов?» — спрашивают. «Немец, говорю, а стало быть, дурак». — «А Ленин?» — «Ленин, говорю, из мужиков, большевик, а вы, должно, коммунисты... А коммунистов — тоже вон! Большевики, говорю, сами обойдутся».