У харбинского одиночки очень мало единомышленников, с которыми он готов согласиться целиком. Редкое исключение составляет Н. Русов, которого Устрялов приветствует с энтузиазмом, но именно Русов доводит идею диалектической гибели и возрождения России до нигилистического предела, самого крайнего во всем национал-большевизме, ибо наилучшим способом любви к своей стране оказывается ненависть к ней. Идеалом, достойным подражания, для Русова являются Чаадаев и особенно Печерин, бежавший из России и ставший католическим священником в Ирландии. Русов с сочувствием приводит следующие стихи Печерина:
Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать ее уничтоженья!
И в разрушении отчизны видеть
Всемирную денницу возрожденья!
Русов настаивает на том, что идея Чаадаева и Печерина о том, что Россия должна потерять самое себя, свое лицо, отречься от самой себя во имя человечества и ради человечества, есть очень сложная интеллектуально и морально выстраданная идея. Действительные задачи России шире ее границ и глубже ее узконациональных интересов. Россия должна освободить труд и творчество, осуществить синтез цивилизации и культуры, техники и нового человека. «Мы всечеловеки, а не сверхчеловеки Ницше и не христианские смиренники Достоевского!» — восклицает Русов. Он называет это «живой смертью». Позднее, на склоне жизни, и Устрялов приходит к тому же взгляду, а именно о том, что Россия умерла для всего человечества.
ИСХОД К ВОСТОКУ
Почти одновременно со сменовеховством возникает конкурирующее эмигрантское течение — евразийство, казалось бы, исходившее из тех же предпосылок, но на самом деле имевшее существенно важное отличие. Оно исповедовало ту же оптимистическую эсхатологию, что и сменовеховство, оно впадало в ту же мистическую диалектику, но при этом во главу угла ставило православие, а не какую-либо форму свободного мистицизма или же гегелевскую диалектику. Один из советских авторов назвал евразийство «сменовеховством на религиозно-философской почве», и это определение весьма верно.
Евразийство хорошо изучено, и здесь стоит лишь показать его отношение к сменовеховству с тем, чтобы объяснить, почему именно сменовеховство, а не евразийство имело политический успех в СССР.
Основатель евразийства, известный лингвист князь Никита Трубецкой, выдвинул его основные положения еще в 1920 г.. Но программный документ был сформулирован годом позднее в коллективном сборнике «Исход к Востоку». Как и сменовеховство, евразийство было неоднородным и распалось на левую и правую группы, причем, как и в сменовеховстве, левая группа заняла просоветскую позицию, а отдельные ее представители, как, например, князь Д. Мирский и С. Ефрон, вернулись в СССР. Мирский при этом еще вступил в коммунистическую партию.
Влияние Данилевского на евразийцев было, пожалуй, самым сильным. Следуя учению Данилевского о культурно-исторических типах и исходя из его противопоставления славянской цивилизации — романо-германской, они выдвигают представление о Евразии как отдельном культурно-историческом типе, совершенно чуждом европейской (романо-германской) цивилизации. В отличие от Данилевского евразийцы лишь существенно расширяют рамки русского культурно-исторического типа, включая в него не только русский народ, но и все народы, живущие на территории России. Россия — это православно-мусульманско-буддийская страна.
Мирский определяет ее следующим образом: «Россия не является частью Европы; европейская цивилизация чужда России... революция, будучи сознательно особо резким утверждением европейского, оказалась идеальной для русских масс, боровшихся против доминирования европеизированного и ренегатского высшего класса».
Эта точка зрения еще более усиливается в программном документе евразийства. «Культура России, — говорится в нем, — не есть ни культура европейская, ни одна из азиатских, ни сумма или механическое сочетание из элементов той и других. Она — совершенно особая, специфическая культура... Ее надо противопоставить культурам Европы и Азии как срединную, евразийскую культуру. Евразия — это особый материк, совпадающий с границами Русской империи».
Европа, европейская цивилизация — смертельный враг Евразии. Ее борьба против большевистской России объясняется не идеологическими, а геополитическими, национальными причинами. Европа поняла, что итог русской революции «определится не революционной энергией русского коммунизма, а историческим предопределением всего русского народа. Поняла, что на глазах у всех вырастает и крепнет прежняя европейская провинция, с которой неминуемо придется сразиться, которая даже первая, не дожидаясь высокого вызова, обрушится войной обличения, укора и гнева на свою недавнюю и, казалось, вечную метрополию.
Поэтому в смертельной борьбе с Европой евразийцы видят в азиатской ориентации России единственный путь к ее выживанию. Если Россия возглавит борьбу колониальных народов против романо-германцев, она будет спасена. «Азиатская ориентация, — говорил Трубецкой, — становится единственно возможной для настоящего русского националиста.
Евразийцы предостерегают от перспективы победы всемирной революции, которая, по мнению некоторых, принесет России новое величие. Напротив, если коммунистический переворот, предостерегает Трубецкой, произойдет во всем мире, то, «несомненно, наиболее совершенными коммунистическими государствами окажутся те романо-германские страны, которые и сейчас стоят на «вершинах» прогресса. Между прочим, и Ленин признавал то, что в случае мировой революции Россия вновь превратится в отсталую страну по сравнению с передовыми западными коммунистическими странами.
Вместе с тем в мировоззрении евразийцев есть и противоречия. Россия, например, призывается освободить мир от романо-германского рабства. Но если нет общечеловеческой цивилизации, какой смысл имеет этот мессианский лозунг, заимствованный у Достоевского?
Взгляды евразийцев на большевизм и революцию двойственны. С одной стороны, они признают справедливость революции, с другой — они считают ее результатом наиболее отрицательных тенденций старого общества. Итак, революция является «глубоким и существенным процессом, который дает последнее и последовательное выражение отрицательным тенденциям, исказившим великое дело Петра, но вместе с тем открывает дорогу и здоровой государственной стихии». «Революция, согласно программному документу, — саморазложение императорской России... и смерть ее в муках рождения России новой... Гибель старой России точнее определена как отрыв правящего слоя от народа и саморазложение этого строя».
Большевизм, несмотря на его недостатки, — русское народное движение. Большевики опасны, пока они коммунисты, но русский народ уже заставил большевиков-коммунистов помимо их воли и сознания осуществлять многое для его будущего чрезвычайно важное. Здесь мы уже явственно слышим знакомые нам сменовеховские нотки. «Интернационал — бессознательное орудие ослабленной России», «гибель большевистской партии — опасность для России» и т.д.
Но евразийцы, зная это, всячески желают отгородиться от сменовеховства. Они осуждают всякий национализм, не опирающийся на национальную культуру. Поскольку и сменовеховство, и скифство отбросили православие как краеугольный камень русской культуры, они подвергаются решительному осуждению. Нападки на национал-большевизм занимают видное место в публицистике евразийцев. «Поскольку это течение» — замечает Сувчинский, — стабилизирует в государственную систему революционно-преходящий порядок и, закрывая глаза на все мерзости революции и не ставя себе никаких духовных задач возрождения, строит свою идеологию на революционных парадоксах (т.е. посредством Интернационала надеется создать национальное строительство России), оно не чем иным, как уродливым порождением революции, названо быть не может».