– Какого дьявола тут происходит? Кто это сделал? Отец! К оружию! – и рванул из ножен свою рапиру, которая для боевой была слишком легка, и это понимала даже не разбирающаяся в оружии миссис Тэтчвуд.
Отец жениха, кажется, тоже онемел, по-рыбьи тараща глаза и опасливо вглядываясь куда-то за порог. Более решительная маменька, на чьей совести этот брак и был, сноровисто просунулась вперед, бесцеремонно отпихнув с дороги муженька, но входить тоже не стала, а, в ужасе приложив ладони к щекам, запричитала неразборчиво – то ли жалея сынка, то ли подсчитывая убытки от расстроенной свадьбы.
Судя по неподдельной горечи в голосе, скорее второе.
Жрец понял, что происходит что-то из ряда вон, сунулся за порог, но обратно уже не вышел – только просипел из-за двери невнятное.
Мелисса Тэтчвуд, домоправительница Вильямсов в третьем поколении, поняла, что должна увидеть все своими глазами, даже если ее ожидает нечто страшное: сотворив охраняющий знак, отодвинула с дороги застрявшего в дверях жениха, распахнула створки пошире и решительно вошла под сень нефа.
У жертвенника царил разгром.
Вазоны с лилиями были разбиты, гирлянды сорваны. Флаги с родовыми гербами валялись точно тряпки, а часть из них была разорвана на полосы. Выплеснувшаяся из вазонов вода образовала глубокие лужи, в которых плавали размокшие бумажные ленты, туда же пролилось храмовое вино из чаш.
В одной из луж блестела смятая и скрученная свадебная тиара невесты.
Часть свечей у жертвенника погасла, а на фигуры светлых богов был накинут черный платок, словно неизвестные разбойники хотели скрыть свое злодеяние не только от глаз людских, но и от взора божественного.
В стороне, у входа в жреческую молельню, валялась изодранная фата ее светлости, чуть дальше лежали белая туфелька и оборка от подола.
Мелисса наклонилась – под скамьей ей почудился блеск – и достала смотанные в неряшливый ком жемчужные нити.
Миссис Тэтчвуд, поджав губы, едва не рыдая, вышла из нефа, даже не замечая, что ее праздничное платье вымокло до самых колен.
Ее светлость, Дороти Вильямс, пропала. Как и ее подозрительный слуга.
А в священную книгу, нагло и напоказ, был воткнут засапожный моряцкий нож.
Глава 33. Океан для троих
Дороти пора было окончательно понять и принять: все дни, которые начинаются прекрасно и не предвещают ничего плохого, обязательно закончатся какой-то гадостью. Как проклятье, начатое когда-то “Каракатицей”…
Признаться, от дня собственной свадьбы она ожидала такого меньше всего, хотя и шутила об обратном.
В вынужденном отпуске, в который ее отправили на время разбирательств, она чувствовала себя… терпимо. Нашла массу дел – мелких и крупных – в имении. Оно последние десять лет приходило в упадок, и чтобы потратить куда-то скопившееся свободное время и полученные деньги, она затеяла ремонт.
Не сказать, чтобы это спасало от тоски. Море снилось ночами, и не только море. Страстно, до боли и искусанных губ хотелось вернуться туда, где соленая вода ласково шептала свою песню белому песку, где в кронах зеленого леса орали яркие птицы, где рядом был кто-то близкий – если не по крови, то по духу. В снах все это приходило к ней, давалось в руки – требовало, скалило зубы, травило байки, улыбалось мягко, а главное – принадлежало ей одной.
Вдвоем.
Невозможное.
Хотелось так, что иногда Дороти просыпалась от совершенно нестерпимого возбуждения – острого, жаркого. Но вокруг была старая добрая Алантия – в знакомом саду пиликали пичуги и стрекотали кузнечики.
Она уже ненавидела кузнечиков.
На собственной большой кровати она проваливалась в такие сны почти сразу, а потом до утра не могла сомкнуть глаз.
Фиши, который ушел со “Свободы” к ней то ли камергером, то ли денщиком, заявив, что все самое приличное и красивое в этом флоте надо держать на виду, посоветовал поставить жесткую койку. Мол, за годы на кораблях она так привыкла спать на досках, что от перин у нее кошмары.
Дороти совету последовала, сны отступили, сжалились и стали являться только под утро.
Полегчало. Немного.
Разбирательство с губернаторской аферой грозило затянуться более чем на год, но Дороти заранее объявили стороной невиновной, выдали солидную компенсацию и отправили в родные пенаты.
Жить спокойно.
Жить не выходило. За что бы она ни бралась, во всем ей виделась тень минувшего, а зимними вечерами тоска грызла так сильно, что впору становилось выть волком, которых уже давно тут не водилось. Не помогали ни вкусная еда, ни огромная бронзовая ванна, полная теплой воды с лепестками роз, ни балы с танцами.
Ремонт старого дома от тоски не отвлек, высокородные сборища навевали скуку, приглашения на домашние концерты хотелось сжигать не распечатывая. С охотой было попроще, хотя бы получалось оторваться от остальных в галопе и спрятаться в чаще леса.
Но она дала слово самой себе, и его нужно было сдержать – и потому ремонтировала дом, танцевала на балах с кавалерами, которым наступала на ноги, и зевала, слушая ноктюрны.
Легче не становилось.
Сны отступили, но не уходили. Хандра по Дорану рвала душу, а когда она колола особенно сильно, приходилось признать, что не только по нему. Снились смешливые черные глаза и белозубая улыбка. И страсть, которая будила внутри вулкан.
Кавалера – высокого, статного, со спины неуловимо похожего на Дорана, и с глубоким сильным голосом, который так напоминал про Морено, ей всучили на одном из раутов буквально насильно тетушки – хитростью записали в ее бальную книжку, и отказывать было уже совсем грубо. Пришлось станцевать, а потом еще раз и еще. Кавалер даже не поморщился, когда Дороти, споткнувшись, помянула дьявола, чем произвел хорошее впечатление и среди всех присутствующих сразу выгодно выделился.
Как ни странно, кавалер оказался весьма приятным мужчиной, ироничным, внимательным к мелочам, и ухитрился как-то разглядеть в Дороти эту неизбывную соленую тоску. И не пытался заслонить ее собой, а просто ждал. А главное – он умел слушать.
Ему Дороти могла рассказывать про острова, про дуэли между кораблями, про баталии, про выбор лепнины на потолок новой гостиной, про пиратов. Она могла рассказать ему почти все, кроме того самого, сокровенного. Но сокровенного ему и не надобилось, он довольствовался малым.
В апреле, неожиданно сама для себя, она обнаружила, что его визиты в поместье не раздражают. А это что-то да значило. Правда, Фиши, которого теперь все величали мистер Смит, смотрел на кавалера недобро. Но советов не давал. Оно и правильно, у Дороти своя голова на плечах.
Пусть ей больше не видать того всеобъемлющего счастья, которое все равно было несбыточно, но уж сделать довольным одного хорошего парня она сумеет. С учетом того, что парень прекрасно понимал, кого зовет замуж. И если его и волновало отсутствие у невесты некоторых привычных черт, как то невинности и наивности, и присутствие других, несвойственных, властности и умения планировать, то он этого никак не показывал.
Помолвку объявили в мае, когда зацвела сирень.
Она выкупила карточные долги его брата (через подставное лицо, разумеется), ссудила деньги его дяде на суконную мануфактуру, и внутри что-то отпустило. Стало… нормально.
Только к концу лета она поняла что – она потеряла надежду.
На то, что все-таки однажды найдет в себе смелость – и вернется туда, к ним. Хотя бы увидеться.
Но потом приходило осознание, что глупо стремиться к тем, кому она не нужна и будет служить лишь ненужным напоминанием о прошлом. Надежда сначала горела, потом тлела угольками, а потом тихо и незаметно сдохла, придавленная ежедневной суетой, разговорами с женихом, делами в поместье.
К лету, когда определились с датой свадьбы, почти прекратились сны, внутри стало пусто. Ощущая себя практически замужней дамой, Дороти перестала посещать кабаки, во избежание слухов, закончила ремонт ротонды и выстроила новую конюшню.