Актуальны обозначенные нами векторы развития утопической мысли. Если народный утопизм изучен хорошо, то утопиями эмиграции XX века еще только начинают интересоваться. Известны революционные утопии большевиков, но не их неудачливых соперников, эсеров или анархистов (последними занимается один из нас). О русском «космизме» написано много, но по-прежнему мало исследованный «научный» утопизм, к которому были причастны (не только в России, конечно) ученые, врачи, инженеры, не исчерпывается одним «космизмом». Список маршрутов, полезных для составления новой карты русских утопий можно продолжить.
Нам кажется оперативным разграничение утопизма, некоего состояния ума и сердца, не просто готовности мечтать, а готовности больше доверять мечте, чем опыту, теоретического утопического проектирования и прогнозирования, утопии-жанра и утопии-произведения, созданного средствами жанра и вида искусства (например) утопии литературной, архитектурной, как башня Татлина, и т. д.) и, наконец, утопического мотива или топоса (к примеру, геометризация городского пространства). Необходимо оговориться, что элементы утопии — утопизации — утопизма сплошь и рядом работают внутри заведомо неутопических моделей.
Специфика русской утопии зависит не от наличия или отсутствия той или другой из названных категорий, а от их активности, от форм, от времени, от исторического контекста их взаимодействия.
Вряд ли утопизм присущ русской культуре больше, чем западной. Вопрос не в количестве, интенсивности или духовной высоте мечтаний. Как мы показали, утопизм несколько иначе функционирует в системе русской культуры, он менее выделен, чем в послеренессансных европейских культурах, менее склонен развиваться внутри особых жанровых форм, у него большая проникающая способность. Исходя из нашей классификации, можно констатировать, что жанровый канон утопии импортируется в Россию сравнительно поздно (но при этом утопическая топика сразу же проникает в произведения самых разных жанров и видов искусства); что большинство утопических топосов свободно переносится с Запада или Востока в Россию и аналоги русских мотивов легко найти в других традициях; что начиная с Петра I утопическое проектирование стало одной из функций власти.
Последнее представляется важным. Не исключено, что своими особенностями русская традиция во многом обязана сложившейся в новое время схеме отношений власти к альтернативным утопиям, своеобразному состязанию в утопичности мышления между властями предержащими и «неофициальными» элитарными и народными утопистами. Характерен установленный властью с XVIII века цикл: краткая фаза поощрения — долгая фаза подавления «независимой» утопии. Характерна сравнительная терпимость по отношения к утопизму как настроению, как включенному мотиву («Что делать?» пропускается цензором!), и нетерпимость к публикации самостоятельных утопических произведений, ни в виде трактатов, ни в виде романов по модели Мора.
К началу XIX века русское миростроение фиксирует свои цели: геополитические (панславянство, ориентализм, позже скифство, евразийство); мистические («свет с Востока», Новый Человек); культурные (всеобщее образование) и т. д.; свои подлежащие решению общественные вопросы: крепостной, еврейский, польский, местного представительства и др.; свои аргументы: идеализация славянской старины; наследование античной (универсальной) культуры; размеры страны как предлог для сильной власти; бесконфликтность многонациональной России (по контрасту с Британской империей). В эту конфигурацию вписываются и утопизация общества, и традиционные топосы утопии, орудия утопизации (функционализация мира, оптимизация труда, евгеника, униформизация жизненных процессов с целью уравнения и проч.), и новые идейные и жанровые формулы.
Предоставляем читателю оценить, как по сравнению с этим перечнем, не претендующим на полноту, изменились за последние годы цели, вопросы, аргументы общественных мыслителей и деятелей, с одной стороны, и утопистов, с другой.
Но разве остались еще утописты в России?
Разумеется, особенно, если помнить, что антиутопия очень часто скрывает в себе невысказанный образ утопии. Готовясь к прощанию с читателем, перечислим вразброс то, что нам уже не под силу серьезно комментировать, но что мы сумели заметить.
Фантастическая литература все еще цветет. Конечно, изменились и цензурные условия, и масштаб потока, и контекст, и издательские структуры, меняя коренным образом природу явления. Гораздо большими тиражами, чем раньше, и без разбора выпускаются авторы всех видов англо-американской фантастики: они задают тональность. На этом фоне происходит настоящий разгул космической оперы, заваренной на фэнтези с примесью то черной, то белой магии. В издательстве «ACT» серия «Век дракона» плавно переходит в серию «Звездный лабиринт». Бесчисленные романные циклы, в которых, по примеру Азимова, Герберта и Толкиена, живописуются истории то ли древних магических цивилизаций, то ли галактик и сверхгалактических союзов, пишут С. Лукьяненко, А. Громов, В. Васильев, Ник Перумов. В связи с последним автором нам встретилось новое жанровое определение: «космическое мочилово». Введен термин «магическая утопия» (М. Магид), который относится не только к образам миров, описанных в такой литературе, но и к «ролевой игре», в которую она втягивает читателя. Элементы как утопии, так и антиутопии переполняют всю эту продукцию (к ней надо добавить новый «национальный триллер», созданный такими авторами, как Григорий Миронов, и посвященный защите идеализованной русской культуры от посягающих на нее иностранных гангстеров) и, пожалуй, требуют внимания со стороны исследователей.
Из перечисления видно, что это сложный и неоднородный массив, расположенный на разных качественных, функционально-социологических и культурно-тематических уровнях и (как бы ни оценивать его отдельные части) несомненно участвующий в процессах обновления русской литературы.
Нынешний подъем отдаленно напоминает 1960-е годы, эйфорическую атмосферу освобождения чистой фантастики (тогда прикрывавшейся грифом «научной»). Нельзя не отметить неослабевающее влияние братьев Стругацких: богатство фантазии и виртуозность в порождении политико-идеологических параллелей между небывалым и реальным поддерживает авторитет классиков. Сегодняшние волшебные эпопеи заставляют вспомнить первопроходца Олеся Бердника с его приключениями в Атлантиде. Мы с некоторым удивлением наблюдаем, как на поверхность поднимается целый континент философской, метафизической, оккультной фантастики, — у истоков этого тектонического сдвига стоят нонконформисты 1960-х годов, и, в первую очередь, Юрий Мамлеев, занявший, как кажется, одну из ключевых позиций на сегодняшней литературной арене.
Разными скрытыми и явными путями сближается, а иногда и сливается с этим массивом творчество лидеров русского постмодернизма. Они уже упоминались в этой книге. В. Маканин, В. Пелевин, В. Сорокин, А. Курков продолжают писать, направляя свою деконструктивную энергию и (ретроспективно) на советскую псевдоосуществленную утопию, и на любые утопии в классическом понимании, прошлые и будущие: игра, заслуживающая названия «метаутопической». А если учесть, что деконструкции у этих авторов подлежит и вся создаваемая в письме виртуальность (так разлагается воображаемый мир в романе Пелевина «Чапаев и пустота», 1996), об их литературе можно говорить как о «метафантастической». К этой тенденции близок нашумевший роман Т. Толстой «Кысь» (2000): стилистика в нем борется с хорошо известным сюжетом о послеатомном возврате к примитивному общественному устройству, осложненному диктатурой и мутациями. Более радикален (и потому интересен) эксперимент Д. Пригова. В романе «Живите в Москве» (2000) он переигрывает прошлое, сталкивая свои действительные воспоминания о детстве в столице советской страны с вымышленными апокалиптическими событиями, пропущенными сквозь деформирующий фильтр бреда: память как мир антиутопии, или антиутопия памяти. Все творчество Пригова последнего времени, определяемое им как поиски свободы через деконструкцию тоталитарных языков, можно поместить в перспективу творческой утопии авангарда, о которой здесь было много сказано.