Вездесущность Государства предполагает полную регламентацию жизни, основанную на строгой общественной организации. Все социальные группы имеют свои четкие обязанности и привилегии, равно как и строго определенный образ жизни, включающий жилье установленного размера, тип одежды, пищу и питье (алкоголь неизвестен в Офире, по контрасту с Россией). Постоянный полицейский (или священнический) надзор поддерживает механизм неравенства и подчинения личности интересам Государства. Этот механизм вызывает раздражение у большинства исследователей, что нередко приводит к недоразумениям.
Строгость социального порядка и законодательства Офирии часто преувеличивается. Система социальных групп не исключает некоторой гибкости, и Щербатов приводит примеры выхода граждан за пределы своих каст. Регламентация жизни (не сильнее, чем у Кампанеллы или Кабе) не устанавливается законом, а востребована общественными нравами. Стараться быть выше своего положения безнравственно [Щербатов, 860]. Офирец несовершенен (школа запрещает контакты между учениками и взрослыми в соответствии с «новой педагогикой» Бецкого). Самосовершенствование длительно, и никто не освобожден от него, ни правитель, ни крестьянин. В центре этой концепции — нравственный человек, способный ошибаться. Он оправдывает противоречия этой концепции, связывает ее с масонской доктриной, какой она предстает в трактатах 80-х годов XVIII века, со всеми своими принципами подчинения и духовного «надзора», акцентами на «органическом», естественном неравенстве и т. д. Книга явилась «любопытным конгломератом ретроградных чаяний и новых идей, причем первые парадоксальным образом служат последним» [Monnier 1982, 195]. Парадокс присущ масонской мечте. Щербатов показывает, как изменить мир, не разрушая социально-политического устройства. Офирия не разрешила всех своих проблем, это не «идеальное масонское государство» [Baehr 1976, 138], она — шаг к «новому человечеству». Офирийцы готовы к откровениям христианской веры [Щербатов, 967]: их история не завершена.
Эта перспектива проливает свет на проблему рабства в книге Щербатова. Казалось бы, автор должен был прояснить свою позицию, но он не делает этого. Его недомолвки, а также некоторые указания в тексте (в результате урбанизации крестьяне становятся иногда ремесленниками или торговцами) позволяют предположить, что участь рабов может измениться. В предписаниях правителям Офирии рабство осуждается. Однако день освобождения еще далек, и нетрудно понять почему. Рассказчик прибывает в Офирию в 1774 году: еще одна символическая дата, отсылающая на этот раз к подавлению восстания Пугачева, во время которого крестьяне показали, что без хозяев они могут превратиться в зверей. От Щербатова до Карамзина масоны защищают самодержавие и крепостное право, потому что их доктрина противопоставляет внешней свободе свободу истинную, свободу «внутреннего человека». Только эта свобода идет в счет: внешняя свобода, ложная и опасная цель революции, разрушает общественный организм.
Прежде чем оставить перекресток масонских идей, отметим еще один явный парадокс. Масоны преследовали универсалистские цели. Лаватер говорит об этих целях, определяя Новое Христианство как внутреннюю вселенскую церковь, предполагающую единство языка, монархическое единоначалие, единую религию и единую медицину [Billington, 279]. Но универсальное может быть достигнуто через национальное. Масоны — и прежде всего немецкие ложи, боровшиеся против французского влияния, — вдохнули новую жизнь в идею «нации», придали этой идее новую ценность. Они вместе с Лейбницем признавали исключительное положение России. Мистики, от Кульмана до Юнга-Штиллинга, пользовавшегося огромным влиянием на рубеже XVIII–XIX веков, ждали прихода новой Церкви с Востока, роль которого вполне могла сыграть Россия [Billington, 279]. Эти ожидания связывались для русских масонов со старой идеей Москвы — Третьего Рима, поэтому они проявляли растущий интерес не только к Древней Руси (Новиков, Щербатов), но и к учениям сектантов. В частности — Лопухин, который, как мы видели, входил в контакт с духоборами и даже вступался за них. «Новый человек» духоборов оказывается близок «новому человеку» мартинистов!
«Ретро-перспективный» утопизм: нация и история
Такая эволюция соответствует духу времени. Бейль называл себя «человеком мира». Монтескье уже видел различия между нациями. Руссо, а за ним Гердер признали эти различия существенными.
Мы отметили рост в России интереса к истории в тот момент, когда Россия стала садом наук. Это кажется очевидным: великое государство нуждается в истории. Однако не была ли Россия той молодой нацией, созданное Петром ex nihilo и ставшей, благодаря провидению, хранилищем наследия древности и стареющей западной Цивилизации, согласно заверениям Лейбница, Вольтера. Дидро и русских панегиристов? В таком случае Россия, целиком устремленная в будущее, не только не имеет прошлого, но и не нуждается в нем. И тем не менее, не отрекаясь от «Петра-творца», Россия крепко держалась за свою старую веру, за свои мифы и сознание того, что у нее есть тысячелетнее прошлое, которому она обязана своей исключительностью среди других государств.
Современность прививает к древним мотивам райской жизни (подробно проанализированным в блестящей книге С. Л. Бэра) мечту о мировом могуществе и традиционную тему Москвы — Третьего Рима, вновь ставшую актуальной благодаря масонскому мессианству (только теперь «северный Рим» видели в городе Петра).
Чтобы оправдать появление северного колосса, популярная в XVII веке историософская теория четырех царств (вавилонского, персидского, греко-македонского и римского) с 20-х годов XVIII века переориентируется географически (царства Юга, Востока и Запада) [Уткина…, 47–48; Алпатов, 12–13].
Цели духовной, православной Москвы — Третьего Рима и господствующей благодаря своей мощи России — Четвертого Царства кажутся далекими друг от друга, даже несопоставимыми. Ситуация запутанная и, возможно, безвыходная. Русский ли город Петрополис? А сама Россия — русское ли еще государство? Не обуздал ли ее Петр только для того, чтобы подчинить игу иноземных ценностей? В центре этих сомнений, углубленных славянофилами и не потерявших актуальности по сей день, находится «национальный вопрос».
Согласно Руссо, ошибка Петра была в том, что «он с самого начала хотел из русских сделать немцев, англичан, в то время как ему следовало сделать из них русских» (Об общественном договоре, II, 8). Екатерина утверждает, что протяженность русской земли, ее почва, климат повлияли на характер и нравы ее обитателей и что законодательство должно следовать за духом нации. Для нее успех Петровских реформ показывает, что Россия — держава европейская, ее неевропейские черты — всего лишь деформация, результат продолжительных контактов с азиатами. Такой подход, примиряющий европейство и сознание национальной исключительности (она чаще всего служит защитой автократического принципа), преобладает в середине XVIII века. Ему противостоят защитники традиции. Щербатов, к примеру, страстно бичует упадок нравов. Он воссоздает идеализированный образ древней Московии, сомневается в европейском характере России и объясняет ее исключительность православной верой и азиатским наследием [Щербатов 1935, 15 — 16]. Сама Екатерина, по мере сползания Европы в революцию и перед лицом нападок со стороны иноземных «русофобов», приближается к национальной идее. Императрица предписывает И. Болтину написать опровержение Истории древней и новой России француза Леклерка (1782). В своем пояснительном и хвалебном очерке географии, нравов, социального строя и истории России Болтин, наряду со Щербатовым, закладывает основу для всех будущих размышлений о традиции и «русскости».
Исторические изыскания дают этим размышлениям богатый и противоречивый материал. Теория варяжского происхождения русских князей, предложенная двумя немецкими историками в 1749 году, вызывает всеобщее возмущение [Алпатов, 22 — 81]. Одни (Ломоносов) доказывают, что Рюрик, основатель княжеской династии, был славянином; другие (Ф. Эмин) вновь обращаются к старой генеалогии, согласно которой род Рюрика происходит от императора Августа. Однако это для нас не столь важно. Важно то, что историческая наука пока близка к мифотворчеству, граница между ними остается размытой даже в самых серьезных исследованиях. Прошлое — хранилище «химерических» образов, материала, из которого создаются лучшие миры.