Если Замятин критикует цели коммунистического утопизма, то М. Булгаков (1891 — 1940) подвергает сомнению его средства. Мы видели, как в «Собачьем сердце» он под видом модной тогда евгеники изобличал самодеятельных колдунов, пытающихся изменить ход истории. В Роковых яйцах (1925) бюрократическая ошибка приводит к светопреставлению. В Адаме и Еве (1931) Булгаков описывает мировую войну между Западом и Россией. В пьесе Блаженство. Сон инженера Рейна (1934) высмеивает мышление, скованное идеологией. Что толку в великой идее, спрашивает Булгаков, если она попадает в руки бюрократов или моральных уродов? Что в ней толку, если для ее реализации требуется уничтожить половину человечества?
Тот же вопрос проходит красной нитью через все творчество А. Платонова (1889 — 1951). Все его произведения, в большинстве своем не издававшиеся в России до 80-х годов, — удивительная лаборатория утопии: в ней воплощаются и терпят неудачу «поиски счастья» бедняков-мечтателей и идеологов. Сын механизатора, коммунист, инженер-мелиоратор, Платонов изнутри описывает трагический героизм искателей утопии. Его статьи и стихи 1919–1925 годов складываются в прометеевскую утопию, отмеченную сильным влиянием Федорова и Богданова. Платонов мечтает о «царстве разума взамен существующего царства чувств» и о становлении «стандартного рабочего», в духе Гастева. «Антропотехника» должна «очеловечить» космос, сублимировать сексуальную энергию, победить смерть, установить братство звезд, животных, растений и человека (Рассказ о многих интересных вещах, 1923). Однако межзвездный рай, достигаемый героем этого рассказа, населен гомункулами, у которых удалена душа (источник страданий). Именно в фантастических рассказах Платонов испытывает на прочность свой журналистский утопизм и намечает его возможные последствия. В будущем (Потомки солнца, 1922, первоначальное название Дьявол мысли; Эфирный путь, 1927) или прошлом (Епифанские шлюзы, 1927) безжизненная утопия обречена на поражение. Бюрократическая утопия Города Градова (1926) или Шарманки (пьеса 1929 года) также направлена против рационализации мира. Язык в мире Платонова утратил свою связь с реальностью (ср. оруэлловский «новояз»). Если для Достоевского центральной проблемой была проблема свободы, то для Платонова это проблема души в ее связи с утопической идеей. Образ колосса с огромной головой, отделенной от тела и сердца, часто встречается у Платонова (этот же образ будет использован Горьким в отношении интеллигенции, которая потеряла связь с реальностью [Горький 1977, 217]).
В Чевенгуре, первом из больших романов Платонова (написан в 1927 1928 годах, опубликован в России в 1988-м), «немедленное» наступление коммунизма, под которым понимается большая братская семья, живущая, как растения, под лучами солнца, «светила коммунизма, тепла и товарищества», достигается «страшным судом» — ликвидацией «буржуазии». Организованная коммунистическая сила уничтожает островок донкихотства, смеси народного хилиазма, федоровского братства и марксизма. Чевенгур — несовместимая с большевизмом, изуродованная народная утопия о Беловодье (об этом же рассказ 1927 года Иван Жох). Утопия, как показывает Платонов, направлена не столько в будущее, сколько против прошлого.
В конце двадцатых годов революционный романтизм сменился «построением социализма в отдельно взятой стране». Две составляющих сталинской утопии великие стройки и «ликвидация кулаков как класса» — изображены в Котловане (1929–1930) в характерной для Платонова манере, соединяющей аллегорию и реализм. Рабочие, без конца углубляющие фундамент дворца и ликвидирующие кулаков, — только орудие бесчеловечной Идеи. Смерть ребенка, как и в «Чевенгуре», символизирует конец утопии. Мы не можем здесь дать обзор всех произведений Платонова с точки зрения утопизма, как это сделал М. Геллер [М. Геллер, 1982]. Отметим лишь повесть Джан (1933 — 1935), притчу о блужданиях обездоленного народа, предпочитающего звездное небо счастливой жизни, которую хочет построить посланец партии. Произведения Платонова это не антиутопия, а великая метаутопия. Ни один писатель так не сострадал тем, кто попал в плен утопизма.
Еще несколько аллегорических или сатирических произведений близки к духу антиутопии. По едкости иронии Эренбург сравним с Замятиным или Булгаковым: его герой Хулио Хуренито, прозванный Великим Провокатором, появляется в качестве комиссара в провинциальном городке и устанавливает абсурдные законы, напоминающие законы Угрюм-Бурчеева и точно отражающие советскую «эвномию». Брюсов возвращается к катастрофизму в Диктаторе (1918). Гибель главного города (1918) Е. Зозули (1891 — 1941), показывает как народ, победивший в войне, строит свой город над городом, в котором живут побежденные. Всеобщее восстание разрушит оба города под лучами восходящего солнца. Л. Лунц (1901 — 1924), ученик Замятина, создает драматические аллегории бесчеловечной свободы, окрашенные в гнетущие урбанистические тона. «Сатирическая повесть» М. Козырева (1852 — 1912) Ленинград, написанная в 1925 году, представляет советское общество 1951 года: пролетариат превратился в новую буржуазию, уже загнивающую и извратившую значение слов (ср. «1984»).
Другое лицо мечты: эмиграция
Наряду с антиутопиями, изображающими судьбу «извращенной революции» или опасность любой революции, было создано множество антикоммунистических утопий, сегодня почти забытых. Это утопии эмигрантские.
У русской эмиграции — достойные традиции. Уже в XIX веке за границей существовала впечатляющая сеть свободных издательств, печатавших запрещенную литературу, среди которой — утопические тексты, от «Что делать?» Чернышевского (запрещенного в России сразу же после появления) до брошюр Кропоткина и таких книг, как «Земной рай» К. Мережковского (издана в Берлине скорее в обход цензуры нравов, чем по политическим соображениям). После революции русская диаспора образовалась в Китае, Европе, Северной и Южной Америке. Русская эмиграция, политически и культурно расколотая, то стоящая в оппозиции к советской России, то взаимодействующая с ней, сыграла в XX веке роль, значение которой осознается только сейчас.
Среди «дискурсивных» утопий философские «квазиутопии» преобладают над утопиями литературными: каждая политическая или культурная группа русской эмиграции вырабатывала свои идеи и мечты о «путях России», о «государстве будущего». Некоторые из этих идей вписываются в то течение русской утопической мысли, которое стремится к глобальному знанию, чтобы с его помощью преобразить человека, общество и мир. Кроме эзотерических трактатов о будущем человечества (Н. Рерих), эти поиски представлены творчеством плодовитого философа П. Боранецкого (1910 — 1965?) (несколько работ, более чем по тысяче страниц каждая, опубликованные в Париже за счет автора в 1930 — 1960 годах). Его «новая синтетическая философия», которую он называет «прометеизмом» или «космическим милленаризмом», — сухая логическая вариация на тему федоровского учения, очищенного от религиозных элементов: покорение материального мира, космоса и времени с помощью современной техники откроет путь радикальному улучшению социальной системы и приведет к созданию «Атлантиды будущего». Похожая теория (еще один вклад в федоровскую традицию) содержится в послевоенных книгах В. Крымова (1878 — 1968), соединяющих исповедальную прозу с научным популяризаторством: «Может быть только одна религия — вселенная. Одна национальность — гражданин мира» [Крымов 1947b, 49]. В противоположность универсалистскому сциентизму, надежды большей части эмиграции питала идея воцерковленного Русского государства [см. Г. Трубецкой, Карташев].
Можно упрощенно разделить дискурсивные тексты с чертами утопии на политические (описывающие гипотетическую реализацию конкретных политических теорий) и идеологические (разрабатывающие более объемные доктрины). К первой категории можно отнести некоторые тексты Младороссов двадцатых-тридцатых годов, русских фашистов [Stephan], солидаристов тридцатых-пятидесятых годов, Монархистов разного толка и т. д. Разумеется, историческая конъюнктура навязывает разные видения будущего. Сперва эмиграция не верила в стабильность большевистского режима; предвидя его падение, она пыталась придумать государственный порядок, который мог бы спасти Россию от неминуемого хаоса: так П. Белоцветов (1892 — 1950) примиряет сильную власть с народным представительством в Путях России (1921). Через пятнадцать лет эмиграция будет мечтать о новом социальном катаклизме, который разрушит большевистский строй, уже незыблемый в глазах большинства. Лидер Младороссов К. Елита-Вильчковский в сочинении О национальной революции (1936) признает историческую необходимость падения царизма, неспособного отстоять русские ценности. Согласно Елите-Вильчковскому, «национальная революция», прерванная и возобновленная большевиками уже в своих интересах, должна продолжиться, устранить хозяев Кремля и создать новое Русское государство по образцу фашистской Италии: этот правый экстремизм (так же, как и левый) утопичен в той же степени, в какой он опирается на неисчерпаемый революционный потенциал «народа». У модели фашистской (или авторитарной, как в терминологии солидаризма описывает ее теоретик права Г. Гинс в нашумевшей книге На путях к государству будущего, 1930) появится много приверженцев, вплоть до таких, которые, подобно Мережковскому, будут рассматривать нацистский режим как эффективное оружие против коммунизма. Иную позицию занимают теоретики из Смены вех. С 1921 года (и даже с 1920-го — в статьях инициатора сменовеховского движения Н. Устрялова) они призывают эмиграцию «идти в Каноссу». «Сменовеховцы» утверждают, что большевистская революция — чисто русский феномен, а коммунизм — просто эпизод в истории «единой и неделимой России» [Агурский 1980]. Идея сотрудничества с коммунистическим режимом с целью его защиты от «внешних врагов» и придания его развитию «органического» направления получает частичную поддержку советских руководителей: упомянутая выше книга Преображенского «От НЭПа к социализму» описывает массовое возвращение эмигрантов, помогающих оживить советскую экономику, но одновременно рассматривает их, как подстрекателей новой контрреволюции. Победа СССР над нацизмом возродит мечту о возвращении и в очередной раз внесет раскол в эмигрантскую среду.