Добавим к нашему краткому перечню басню ф. Искандера Удавы и кролики (1982), ставящую вопрос о тоталитарной власти и возможностях сопротивления ей. Эта книга обнаруживает ловушку, в которую может попасть автор утопии: очевидность. Знаменитый автор времен «оттепели» В. Тендряков попадает в эту ловушку, описывая в Покушении на миражи (1982) посещение Кампанеллой выдуманного им Города Солнца, который превратился в концентрационное общество. В ту же ловушку угодил, на наш взгляд, и автор блестящего Ивана Чонкина В. Войнович в романе Москва 2024 (1989): его герой, писатель, прошедший лагеря и выставляющий себя пророком (карикатура на Солженицына), погружается в анабиоз, чтобы проснувшись, захватить власть в СССР будущего. Вместо полностью исчерпавшей себя коммунистической системы, он создает нечто вроде пассеистской утопии под знаком монархизма и русского национализма. Стремления автора похвальны (поставить преграду волне шовинизма), но он явно ошибается в выборе адресата критики и, что важнее, легкостью своего стиля сводит на нет серьезность своих намерений.
Только одному писателю, не отступающему от раз и навсегда выбранной повествовательной манеры, удалось избежать этой ловушки. Начиная с Зияющих высот и до последних произведений А. Зиновьев исследует «законы общественной комбинаторики» путем сатирико-социологического описания советского «коммунализма». После Русских ночей Одоевского и, может быть, после Зощенко, Зиновьев — первый русский писатель, сумевший по-настоящему внедрить в повествование научный язык, сплавить вульгаризмы и теоретический комментарий. Эта интеграция языков и стилей создает четкую и парадоксальную картину «рая», в который превратился коммунистический мир, «крысария», где ни один государственный или общественный институт не препятствует игре первобытных инстинктов и сил (ср. Ибанск в «Зияющих высотах», Желтый дом, Партград и т. д.). Зиновьев отказывается от места в числе последователей Замятина и Оруэлла, хотя он и написал в 1984 году маленький текст по законам жанра (Предупреждение будущего. Мир после Третьей мировой войны, 1984): население планеты согнано в гигантские муравейники, как в классических американских научно-фантастических антиутопиях [Зиновьев 1990, 490]. Для Зиновьева реальный коммунизм — это и не воплощенная утопия (поскольку она включает негативные аспекты), и не искажение идеала. Это реальность, глубоко укорененная в истории и человеческой природе, она не может быть заменена лучшей системой — отсюда враждебность Зиновьева к «реформаторам» (Катастройка, 1990). Его герои, оппортунисты или диссиденты, — продукты «социзма», «гомососы». Названные согласно их функции или роли (Справедливый (пародия на Солженицына), Мыслитель (его прототип философ Мамардашвили), Пачкун, Болтун, Член (партии), и т. д.), они представляют социальные или идеологические типы. Утопизм Зиновьева коренится в стремлении дать (преимущественно на материале круга московских мыслителей и ученых) полное научное описание советского общества [Зиновьев 1976] в том его логическом завершении, которого, к счастью, удалось избежать.
Если перестройка и переставила какие-то акценты, она мало что изобрела. Ее родство с подпольной литературой шестидесятых годов может быть проиллюстрировано Градом обреченным Стругацких, историей Эксперимента (инопланетного?), который должен объединить в отделенном от мира городе сторонников разных проектов улучшения жизни, от нацистов до комсомольцев и реформаторов всех мастей. Цель этого эксперимента — иммунизация против идеологии. Этот роман, написанный в 1970 году, напечатанный в 1988-1989-м, без труда укладывается в новый литературный контекст. Последние антиутопии не расходятся с известными нам схемами. После Невозвращенца (1989) А. Кабакова, предсказавшего распад СССР рост преступности и войну всех против всех, целая поросль авторов повествований-катастроф, черпающих вдохновение из американских фильмов, находит удовольствие в описании насилия: повести В. Рыбакова, А. Курчаткина, Л. Петрушевской — притчи о вырождающемся мире. Фантасмагория повседневности царит в произведениях В. Маканина и Б. Бахтина. Антиутопические эксперименты таких авторов нового поколения, как В. Пелевин или А. Курков, — обусловлены в основном стилистическими исканиями: композиционные эффекты служат плещущему через край воображению. Примером может служить хотя бы пелевинское описание жуткого тоталитарного мира, который оказывается птицефабрикой, увиденной глазами куриц. Отметим появление в 1991 году отличного альманаха В. Бабенко Завтра, посвященного обсуждению проблем утопии и открытию молодых авторов, а также неизвестных или забытых русских и зарубежных произведений этого жанра.
Практически все отмеченные нами авторы отрицают, по примеру Зиновьева, свою принадлежность к антиутопической традиции и выдвигают на первый план чисто литературные аспекты своего творчества. Безусловно верно, что новая фантастика, пусть даже и отмеченная чертами антиутопии, не имеет четко определенного противника и соответствует эклектической, иронической атмосфере «постмодернизма», враждебного всякой мифологии и идеологии (парадигматический пример «постмодернизма» — Мрамор И. Бродского). Заслуживает ли эта новая фантастика лестного названия «метаутопия»? Оставим вопрос открытым. Скажем лишь, что не одна фантастика занимается проблемами утопизма. На утопической ниве трудятся не только фантасты.
«Неославянофильство»
В тот момент, когда коммунистическая утопия наводняет научную фантастику а Хрущев заявляет о необходимости «по большевистски безжалостно вырывать с корнем любые проявления националистических пережитков» [Хрущев], возрождается славянофильство. Утопия порождает контрутопию.
Неославянофильство уходит корнями в XIX век. Необходимо разделять возвращение к истокам (Гоголь, Достоевский, Киреевский, Соловьев) и «национал-большевизм», возводящий свою родословную к «сменовеховским» идеям двадцатых годов, пытающийся «спасти коммунизм от опасности смешения с русским национализмом»[69]. А. Солженицын и «деревенские писатели» 60 — 70-х годов относятся к первому направлению. Второе, то приходящее в упадок, то снова оживляющееся, поначалу было представлено литературными критиками журнала «Молодая гвардия».
В основе утопизма Солженицына лежит неприятие революционной прометеевской утопии: история — это живой организм, как дерево или река, и ни топор, ни новое русло не могут ее исправить (Август четырнадцатого, гл. 42). «Скачку» или «бесконечному прогрессу» Солженицын противопоставляет необходимость внутреннего развития, более важного, чем юридическая свобода, противопоставляет «строй души», еще для Гоголя определявший общественный порядок и необходимый как России, так и Западу. Солженицын проповедует нации, понимаемой, как личность (этически, а не этнически), пути духовного совершенствования: его статья О покаянии и душевном смягчении, как категориях жизни нации (1974, в сб.: Из-под глыб) и теоретическая основа его Письма вождям Советского Союза (вместе с идеями Сахарова, автора более «западнического» меморандума того же времени) станут достоянием гласности только в эпоху перестройки. Советский Союз должен отказаться от экспансионизма, сосредоточиться на самом себе и заново построить на северо-востоке страны, «еще не обезображенном нашими ошибками», «не безумную пожирающую цивилизацию „прогресса“, нет — безболезненно ставить сразу стабильную экономику и соответственно ее требованиям и принципам селить там впервые людей». В сочинении Как нам обустроить Россию (1990) Солженицын ратует за «демократию малых пространств», возрождение страны снизу (а не путем революции сверху) с использованием опыта земств, региональных учреждений самоуправления, созданных в 1864 году. Микрообщества, очищенные испытаниями, как группа ученых-зеков, ищущих Грааль в Круге первом [Nivat 1974, 121], староверы, практикующие самоограничение, объединенная трудом многонациональная бригада из Одного дня Ивана Денисовича — вот образцы для подражания. Само искусство приобретает эсхатологический теургический смысл: оно дает мгновенный доступ к Истине, Красоте, Добру [Nivat 1980, 92], способно одолеть ложь, «забодать» тоталитарный «дуб», потрясти, как Архипелаг Гулаг или «Один день Ивана Денисовича». Вынужденная полемика исказила убеждения Солженицына [Nivat 1993, 526; Shturman]. Вернувшись в Россию в мае 1994 года, Солженицын был встречен враждебно и некоторыми «демократами», и «патриотами», союзниками коммунистов: не была ли утопией его программа умеренности?