Праздник весны (1910) Н. Олигера (1882–1919), в свое время популярного, а теперь забытого писателя, отмечен влиянием символистского эзотеризма и, в еще большей степени, Новостями из Ниоткуда У. Морриса. Это антикатастрофическая утопия в стиле «модерн», представляющая мир без классов, рас и государственной машины. Благодаря высокоразвитой промышленности и науке обитатели этого мира перемещаются по воздуху с помощью индивидуальных летательных аппаратов, управляют климатом и т. д., но говорят об этом как о художественном ремесле. Культ Высшего Существа сопровождается ночными ритуалами, напоминающими орфические мистерии. Среди буколических и романтических пейзажей процветают искусство и свободная любовь — главные занятия одетых в римские тоги женщин и мужчин, которые поют и танцуют, принимая позы в манере А. Дункан.
Еще более декадентским выглядит Рай земной с подзаголовком Сказка-утопия XXVII века (1903) биолога К. Мережковского (1855 — 1921) брата Д. Мережковского. Это пугающая картина будущего, в котором население Земли насчитывает всего два миллиона человек (благодаря изобретению «стерилизатора» исчезли «малополезные расы» — африканская, азиатская и некоторые другие). Прогресс евгеники привел к созданию новой расы, интеллектуальное развитие которой останавливается к 8 — 10 годам, а физическое — к 16 — 18. Эти прекрасные на вид земляне не думают (об этом заботится каста восприемников), не трудятся (весь труд лежит на рабах, запрограммированных не тяготиться своим положением), не живут дольше 35 лет, но и не стареют, проводя свою жизнь в играх, любовных забавах и счастье. «Рай земной» — первый в России отзвук теории вырождения человеческой расы. На Западе эта теория впервые отозвалась в Машине времени Уэллса. Утопия Мережковского — исключение в русской литературе (гедонизм, доводящий поиски счастья до крайности, отсутствие нравственных рамок).
Центральная тема утопизма Серебряного века — свобода Эроса. Его апология — одновременно форма выступления против «филистерского» общества и обещание полного расцвета человеческого существа, о котором мечтали Соловьев, Белинский, Чернышевский. Несмотря на резкое отрицание идеологии и эстетики радикалов 1860-х годов символисты порой склоняются к подобной модели поведения. Великая жрица символизма[55]. Гиппиус (1869–1945) называет одну из своих первых книг Новые люди (отсылка к Чернышевскому). Герои рассказов этой книги пытаются преодолеть свою усредненность, изобретая необычные любовные ситуации. Сама Гиппиус одевается как мужчина (наподобие женщин-нигилисток), афиширует двусмысленность своих сексуальных пристрастий, живя втроем со своим мужем Д. Мережковским и их общим другом Д. Филосовым. Пример окажется заразительным, и вскоре художественная среда станет отличаться свободой нравов. Вокруг Ремизова складывается что-то вроде кружка либертинов, в который входит и В. Розанов (1856 — 1919), лучший писатель среди русских философов и единственный русский философ сексуальности.
Можно было бы говорить об утопическом эротизме в том смысле, что любовные отношения символизируют и являются образцом общественных отношений. На этом основана сексистская теория Розанова, панегирики свободной и запретной любви, созданные Сологубом, А. Каменским, С. Фридлендером, и даже «сверхмужская» фантазия М. Арцыбашева (1878 — 1927) скандальный роман Санин. М. Кузмин (1875–1936) пишет Крылья (1907), первую книгу в русской литературе, посвященную гомосексуализму, я, вероятно, единственную в то время, подходящую к мужской любви с утопической точки зрения: путь посвящения юного героя (в духе романа воспитания) уводит его от бедной и серой реальности к сверкающему миру эллинских и платоновских идеалов. В то же время мечта об освобождении женщины распространяется в литературе (Каменский, Е. Нагродская или Рай без Адама Крыжановской, история неудачной попытки создать идеальную женскую общину), в теории (А. Коллонтай) и на практике.
Политические предчувствия
Кроме упомянутых идейных течений два направления определяют политическую мысль и идеологическую атмосферу эпохи. Резко возрастает интерес к Азии и Востоку. Благодаря дипломатической и экономической активности России на рубеже веков, сфера русского влияния на Востоке простирается до северной Персии, Манчжурии и Монголии. Поражение в войне с Японией тормозит это движение, но не останавливает его. Для Николая II это продвижение на Восток имело мистическую мотивацию: под влиянием проектов Бадмаева, бурятского врача, посвященного в тайны тибетской мудрости и соперничавшего с Распутиным по степени влияния на царя, Николай II рассматривал дальневосточную экспансию как прелюдию к объединению Азии под властью России [Вернадский 155 — 156; Sarkisyanz]. Этой паназиатской мечте в области культуры соответствует «туранство» Белого, «азиатство» футуристов и, наконец, движение «скифов». Другая тенденция — возвращение к панславизму, в большой степени, в ответ на пангерманистскую пропаганду и возрождение доктрины «Drang nach Osten» в Германии. Нет необходимости обсуждать здесь «неославянство», развивавшееся в России с начала века и достигшее своей высшей точки к войне 1914 — 1918 годов. Отметим только, что оно унаследовало все аспекты панславянского утопизма. Составляются политические проекты «этнических федераций» или Союза двух будущих «славянских гигантов», многонациональной России и «Императорских Соединенных штатов центральной Европы», включающих, кроме славян, народы, отколовшиеся от Австро-Венгрии. Эти проекты гарантирует всем народам свободное и равное участие в сотворении всемирной гармонии [Каменский]. Появляются культурные проекты, к примеру «славянский ренессанс», направленный на преодоление вечного противостояния между Западом и Востоком путем синтеза культур на основе эллинизма [Немов]. Религиозный мессианизм связывается с идеей вступления русских в Константинополь с целью освобождения всех притесненных народов и создания вселенской Церкви воплощения Софии [Е. Трубецкой]. Большинство этих проектов отрицает национализм: панславист уважает сиониста, пангерманиста или панмонголиста. Трубецкой считает необходимым условием наступления царства Софии освобождение Польши и оправдание Бейлиса на громком процессе 1913 года, в ходе которого были, наконец, признаны права евреев: так Россия исправляла самые тяжелые свои ошибки. Однако, есть и те, кто связывает славянскую идею и русофилию с ксенофобией и антисемитизмом («Союз русского народа» или печально известный публицист Марков-второй): они создают антиутопический образ мира, подчиненного безжалостной, вездесущей почти тоталитарной власти евреев. Именно против этой власти должна начаться последняя борьба, которая откроет ворота в грядущее счастье11.
С конца века появляются утопии, строящиеся вокруг национальной идеи и размышлений о политическом будущем России: длинная поэма К. Случевского (1837 — 1904) Поверженный Пушкин (1899), романы За приподнятою завесой (1900) А. Красницкого (1866–1917) и Через полвека (1902) С. Шарапова (1855–1911), «неославянского» деятеля, экономиста и правого публициста [Lцwe]. Общая черта отличает этих авторов от предшественников: хотя Россия остается мирной державой, новый порядок в ней устанавливается в результате большой войны против Германии (к которой у Случевского присоединяется Япония: деталь пророческая и в то же время очень понятная в свете устремления России на Восток). В скобках заметим, что антигерманизм не подразумевает неприятия Европы или тотальной ксенофобии. К примеру, в романе Шелонского, о котором мы говорили выше, с лица земли исчезают немцы, зато остаются французы. Более того, французы и русские смешиваются и становятся единым народом с общим русско-французским языком. Европа в глазах России не монолит, она раздваивается, множится, предлагает разные модели развития.
Политическая система утопии Шелонского остается неясной. Утопии Случевского, Красницкого, Шарапова видят будущую Россию мощной православной монархией, решающей судьбы мира. Она — душа и сила обширной империи. Все эти авторы явно или скрыто соотносятся с Пушкиным (русское море и славянские реки) и Тютчевым. Шарапов дает набросок будущей русской географии: четыре столицы (Киев, Москва, Петербург и Константинополь); поглощение большинства азиатских государств (Персии, Афганистана, Туркестана [Бухара]) и Центральной Европы (Польша, Венгрия и Хорватия сами присоединятся к Империи, предпочитая равноправие под властью самодержавия неравноправному положению в «австрийской федерации», где их подавило бы православное большинство). Более стереотипная утопия Красницкого предполагает создание Панславянского союза. Польский вопрос в этих трех утопиях решается одинаково: поляки отвергают власть папы, возвращаются к раннему католицизму и обретают духовное родство с православием; с этого момента ничего больше не мешает братскому единению Польши и России. Еврейский вопрос, наоборот, представляется более острым. Красницкий воображает падение Австрии под ударами «потомков Израиля» и создает в центре Европы еврейское царство, угрожающее всеобщему счастью [Красницкий, 183]. Глава, которую Шарапов посвящает будущей истории евреев, второй раз изгнанных из Палестины [Шарапов 1902, 19], заслуживает места во всех антологиях антисемитизма. Зловещее предвестие: антиеврейские настроения набирают силу в описываемой Шараповым неославянской России 1951 года (современный читатель легко узнает в этом описании атмосферу, царившую в СССР при Сталине в 1951 году).