Но в следующий свой приход Зимовец был совсем краток:
«Привет тебе, Слобода, от всего девятого. Работаем, сам понимаешь. Ждем тебя. На всех остальных фронтах без изменений».
Слово «остальных» было жирно подчеркнуто. Это значило: писем из Москвы нет, сведений об Ине — тоже.
Слободкин должен был понять и понял друга еще и так: положение вообще везде остается тяжелым. Об этом Слободкин сам знал, как говорится, из первоисточников. Каждый новичок, оказавшийся в занесенной снегами больнице, подробнейшим образом выкладывал все, что у него накопилось, что наболело.
Прочитал Слободкин письмо друга, и на душе стало совсем нехорошо. «На всех фронтах! На всех… Да-а. Почти каждому человеку война принесла свои несчастья. У меня хоть мать еще жива и, слава богу, здорова. А Ина? С ней что?.. У Зимовца вообще никого нет. Ни он никого не ждет, ни его ни одна живая душа не дожидается. Из этих несчастий каждого в отдельности складывается общее, большое горе народа».
Слободкин думал еще вот о чем. Если бы не разлучила его с Иной судьба, насколько сильнее был бы он сейчас! Какие бы еще лишения ни выпали на его долю — он справился бы. Он и так выдержит все, но с нею, с любимой, он был бы крепче во сто раз и был бы счастлив даже теперь, на этой развороченной, вздыбленной земле, где никому нет покоя ни днем, ни ночью. Да ему хотя бы только узнать, что жива, что ждет его.
Потянулись медленные, однообразные больничные дни, отличавшиеся один от другого тем, что сегодняшний хуже вчерашнего, а завтрашний своей беспросветностью затмит, наверно, и нынешний и все предыдущие. Удручающе были похожи одна на другую и ночи. Только бомбежки раз от разу усиливались, и по многу часов никто не смыкал глаз. Деревянное двухэтажное здание больницы гудело от взрывов и готово было вот-вот рассыпаться.
И если бы не Зимовец, с его редкими записками, которые Слободкин многократно перечитывал, наверно, он совсем опустил бы крылья.
Прихода друга он ждал теперь все с большим нетерпением. Вставать с кровати категорически не разрешали. Слободкин раздобыл у няни осколок зеркальца и, лежа у окна, «ловил» улицу. Он обшаривал ее всю, узкую, убегавшую к Волге. И все чаще натыкался на воронки, на черный дым от пожара, следы разрушений. Зимовец еще ни разу не оказался в фокусе «стереотрубы» Слободкина, но он часами не сводил глаз с близких и дальних подступов к больнице.
Няня, заметив это, сочувственно вздыхала:
— Дружка дожидаешь?
— Он сегодня не может, — отвечал Слободкин и с равнодушным видом прятал зеркальце под подушку.
Но стоило няне выйти из палаты, «стереотруба» снова начинала свою работу.
«Хлопот у Зимовца, ясное дело, до чертиков. Но вдруг все-таки явится? Сам же сказал — привет от всего девятого. Значит, и от начальства тоже. А начальство все может. Одно только слово, и отпустят Зимовца раньше. Зимовец потом отработает, я его знаю. Я сам, как только выпишут, за каждый пропущенный день — два буду вкалывать. За нами не пропадет…»
Одна рука устанет — тут же ей на подмогу придет другая. Шарит, шарит осколок зеркальца по белому снегу улицы. Нет Зимовца день, нет второй, нет третий. Скоро Слободкин со счета сбивается. Начинает делать зарубки на подоконнике — крохотные, в микроскоп не увидишь. Пальцем проведешь по доске, не почувствуешь, но зарубки все-таки уже есть. И вторая и третья.
Слободкин все больше нервничает. Поймав себя на этой мысли, вспоминает слова врача в батальоне выздоравливающих: «Нервишки, нервишки… У парашютистов нервов быть не должно». Приходят на память и его собственные слова, самому себе тогда сказанные: «Может, и в самом деле нервишки? Раньше, бывало, спал по команде. Теперь всю ночь глаз сомкнуть не могу».
Слободкин инстинктивно перехватывает пальцами запястье, ищет ту самую жилку, в которой пульс должен биться, и никак не может найти. В смущении смотрит на нового соседа по палате, седого, все время надсадно кашляющего человека лет шестидесяти.
— Слышь, отец, не знаю, где этот самый пульс находится.
Сосед долго молча смотрит на Слободкина, даже кашлять перестает. Потом говорит задумчиво:
— Счастье твое, раз не знаешь.
— Нет, правда?
— Верно слово. Наше дело стариковское, а на тебе еще, придет время, капусту возить будут. Ты, конечно, и сердца своего не чуешь?
— Сердца?
— Ну да. Где оно у тебя?
Слободкин неуверенно дотрагивается до груди.
— Вот-вот! Я же говорю, не знаешь. Опять твое счастье. С воспалением да с контузией справишься и обратно кум королю.
— А у вас, папаша, чего?
— Разве их поймешь, докторов? Вот уж третий месяц мучают. Началось с пустяка, потом как пошли придираться, как пошли.
— Давно он долбит по Анисьеву?
— С тех пор, как про вас разнюхал. И завод-то ваш вроде не так велик, а шуму на всю Волгу. Листовки немец бросал, чтобы нас, городских, с заводскими поссорить.
— Ну и как городские?
— Ежели честно сказать, по-разному. Одни с полным пониманием, с совестью, другие — в скулеж. Понаезжали, мол, всякие! Из-за них и жрать нечего, и спокою не будет теперь.
Скурихин, так звали нового знакомого Слободкина, рассказал, как рабочие анисьевских вагоноремонтных мастерских, где он был сторожем, пришли на помощь заводу, эвакуированному из Москвы.
— Мы со старухой на что стесненно живем и то на квартиру двоих пустили. Куда деваться-то? Разгружались под дождем и снегом. С семьями, с малыми детями. Глянули — сердце кровью облилось. Так же и другие наши рабочие. Вся беда: домишки у нас — мал мала меньше, а тут сразу тыщи людей. Если одну десятую часть устроили, это еще хорошо. Остальных — по баракам да по землянкам. Ты сам то где живешь?
— В конторе сперва ночевал. Теперь в бараке устроился. Дружок на свою койку пустил.
— Вдвоем на одной?
Слободкин кивнул.
— Ну и правильно! Как-то надо по силе возможности. А то ведь…
Скурихин не закончил фразы.
Откровенно говоря, Слободкин не очень понял старика. То ли одобряет поступок Зимовца, то ли осуждает кое-кого из своих земляков за недостаточное внимание к эвакуированным.
Как бы продолжая прерванную мысль, Скурихин, помедлив, сказал:
— А старуха моя хоть куда! Молодым в пример ее ставят. И в госпиталь на дежурство, и ко мне сюда, и еще по донорству успевает.
— Как это? — удивился Слободкин.
— Обыкновенно. На Волге всю жизнь живем, на чистом воздухе. Кровь от этого первый сорт.
— Может, первой группы? — поправил сторожа Слободкин.
— Вот-вот, самой первой. Так с этой первой она нарасхват. И все ваши, ваши. Кровопивцы, и только! Марь Тимофеевна — ее тут всяк теперь по имени-отчеству знает. Не слыхал?
— Нет.
— Ты что, не с ними приехал?
— Я тут недавно совсем.
Скурихин, прищурившись, поглядел на Слободкина.
— Воевал, что ли?
Слободкин задумался. В самом деле, воевал он? Или нет? Решил со стариком начистоту:
— Не везет мне, папаша. Готовили меня, чтобы действовать в тылу. Вот я и действую. Но в каком только тылу и как?..
— Это от тебя не уйдет еще. Силенок сперва поднаберись. Тебя сейчас ветром с ног свалит. Вот старуха картошки принесет, я сам за тебя возьмусь.
Слободкин думал, Скурихин утешает, чтоб не так уныло лежать было под бомбами. Но уже на другой день действительно появилась картошка, в мундире, еще теплая и даже с солью.
Слободкин от угощения не отказался, только ел медленно, маленькими кусочками.
— Ты давай, давай, не стесняйся, — подзадоривал Скурихин, — и с кожурой — в ней самые витамины!
Слободкин, держа в одной руке картофелину, другой незаметно шарил по подоконнику, десятый раз принимаясь считать зарубки.
Скурихин все-таки понял, в чем дело:
— Нынче явится.
Слободкин удивился:
— Откуда вы знаете?..
— Вспомни мое слово. Расчет у меня простой. Месяц кончился. В последние дни штурмовали план, тут дружку твоему не до тебя было. Сейчас полегче станет. Это отродясь на всех заводах так. Кореш твой тоже солдат?