— В московских краях таких комариков нет, конечно.
— Да как вам сказать? Скорей всего, нету. А в общем, врать не буду — не знаю.
— Вы ж из Москвы?
— Нет, я питерский. Там учился, там работал. А последние три года…
Опять заныла морзянка. Полковник умолк, но ни он, ни радист не хотели обрывать разговор на полуслове. Как только наступила пауза, радист спросил:
— А последние три года?
— В Пинске служил. Точнее — в Пинских болотах. Слышали?
— Вы же представитель Ставки, товарищ полковник! С высокими полномочиями…
— В Москве не был лет десять уже. А насчет полномочий не ошиблись: и высокие, и из самой Москвы. Только получил их по радио. По такому же вот комарику, как ваш.
Радист недоверчиво поглядел на полковника, но возражать начальству не стал. Покрутил задумчиво ручку настройки, потом сказал:
— Теперь все понятно. Это даже лучше, считаю.
— Что именно?
— Что в таком высоком чине фронтовик. С места-то всегда все видней и понятней…
— Так как же комары? Хуже немца, значит? — перебил радиста полковник.
— Насчет комаров, товарищ полковник, вы сами, выходит, знаете.
Всю ночь работал радист. Всю ночь слетались в палатку вести, одна другой важней и серьезней.
Из-под Барановичей сообщал Поборцев:
«Сели точно в назначенном пункте. Приступаем к выполнению задания».
Из Столбцев докладывал Капралов:
«Железная дорога Брест — Москва взорвана. Связь с партизанами устанавливается».
Карицкий, Пахмутов, Гилевич один за другим радировали о том, что под прикрытием ночи они благополучно миновали заградительный огонь зениток. Приближаются к месту выброски…
Маленькая палатка становилась штабом больших операций.
— Вот что значит крылышки появились! — сказал представителю Ставки радист, доложив об очередном сообщении десантников.
— Крылышки? — удивился полковник.
— Так у нас парашюты зовут. Стосковались мы по настоящим делам, товарищ полковник. Кое-чем промышляли.
— Я сам стосковался. Что поделаешь? На войне всяко бывает. Это уж вы мне поверьте. Ну ничего, теперь наверстаем. А насчет комариков вы совершенно правы. Попили они нашей кровушки. Но их пора отошла. И немцев пора отойдет.
— Отходит вроде.
— Скоро вашего большого десанта черед. Очень хорошо кто-то выразился — большой десант!
— А вы-то случайно не десантник, товарищ полковник? — спросил радист.
— Бомбардировочная авиация. Два раза имел удовольствие прыгануть. Так у вас говорят, кажется?
— Точно! — обрадовался радист. — Прыгануть! А если еще придется?
— Можно и еще. Вот нога подживет маленько, и я в вашем распоряжении. — Полковник легонько постучал палочкой по носку сапога.
— Ранены?
— Заживает уже. А у вас что с рукой?
— В общем-то ничего серьезного, но пока никуда не пускают.
— Выходит, мы с вами одного поля ягода, — добродушно заметил полковник.
Радист надел снятые было наушники: в палатке снова застонала, заныла морзянка — тревожно, настойчиво, требовательно.
Ночь кончается. Утро застает тарахтящий У-2 уже где-то совсем далеко за Днепром.
Сырая полутьма несется на Кузю со скоростью сто двадцать километров в час. Видит он только голову пилота перед собой и маленькое зеркальце, в которое тот наблюдает за своим единственным пассажиром. От этого однообразия, от усталости и ритмичного шума мотора Кузя засыпает.
Что снится ему? Что грезится?
…Лежит он в чистой белой комнате, и девушка в чистом белом халате сидит возле него. Можно протянуть руку и дотронуться до девушки, так близко она сидит. Девушка похожа, ой как похожа на Инну Кашпай. Только волосы чуть светлей. Он боится шевельнуться, чтобы видение не исчезло. Она смотрит на него очень внимательно и спрашивает:
— Хорошо вам? Как себя чувствуете?
Разные видел Кузя сны в своей жизни, но никогда не слышал во сне так явственно человеческий голос над самым ухом, так явственно, что не ответить просто невозможно. И губы сами выговаривают:
— Спасибо большое, все хорошо. Это кто сказал? — сам себя вслух спрашивает Кузя.
— Это вы сказали, — слышит он голос девушки.
Она кончиком пальца касается Кузиного плеча.
Нет, она положительно похожа на Инну!
— Как зовут вас?
— Лена. А вас?
— Кузя.
— Как, как?
— Фамилия моя Кузнецов.
— Это я уже знаю. Как ваше имя?
— В роте меня зовут Кузей. Зовите и вы так же.
— Если вам нравится…
— Очень нравится.
— А я в школе Елкой была…
— Хотите, и я стану так вас называть?
— Нет, что вы…
— Ну, как знаете, а меня, если можно, все-таки Кузей. Ладно? Очень прошу. Хотя на самом деле я Саша, Александр Васильевич.
— Так как же все-таки: Кузя, Саша или Александр Васильевич?
— Лучше всего — Кузя. Я ведь в госпитале?
— В госпитале.
— Ну вот, а мне в роте быть хочется. Вы меня поняли?
— Поняла.
— Долго это будет продолжаться? — Кузя обвел грустным взглядом белую комнату.
— Не знаю. Сначала как следует подлечат, потом переведут в батальон выздоравливающих.
— Куда, куда? — удивленно спросил Кузя.
— В батальон выздоравливающих. Неужели не слышали? А еще военный.
— Вот именно, военный, а не больной, поэтому и не знаю. Но звучит обнадеживающе — батальон выздоравливающих! — Кузя сделал ударение на последнем слове.
Он замечает, что в белой комнате стоят еще три кровати, но они пусты.
— А это для кого? Для таких же, как я?
— Это уж кого судьба пошлет. Наш госпиталь только начинает работу. Третьего дня прибыли.
— Не из Москвы случайно?
— Мы с вами почти в Москве находимся.
— Честное слово?
— Честное-пречестное!
Кузя грустно улыбнулся: и эта, наверное, как Инна Кашпай, прямо из школы…
— А где он, этот ваш батальон выздоравливающих?
— До него еще дойдет дело.
Кузя задумался. Полежал молча, потом, вроде невзначай, спросил:
— Вы не знаете, где мои сапоги?
— Эти штучки мне уже знакомы.
— Какие штучки? — как можно более искренне удивился Кузя.
— С сапогами.
— Послушайте, Лена, я тоже ведь не ребенок. Бежать никуда не собираюсь, честное слово.
— Честное-пречестное? — снова по-детски спросила Лена.
— Честное комсомольское.
— Тогда зачем же вам сапоги?
— Друга буду искать. Может, и он в этом госпитале.
— Как фамилия?
— Слободкин. Не слышали?
— Так сразу бы и сказали. Если будете себя хорошо вести, передам записку.
— Нет, вы это серьезно, Леночка? — Кузя даже присел в кровати.
Лена решительным движением уложила его на место:
— Александр Васильевич!
— Леночка, буду выполнять любые ваши приказания, только дайте лист бумаги и карандаш. Умоляю вас!
— Ладно, ладно, знайте мою доброту.
— Если бы здесь кто-нибудь был, кроме нас с вами, я бы непременно расцеловал вас, Леночка.
— Вы хотите, чтобы наша дружба кончилась, не успев начаться?
— Просто от радости ошалел, вот и все.
— Большой друг, наверно?
— Ближе у меня никого теперь нет. Огонь и воду вместе прошли…
— Ну пишите, пишите, только, чур, коротко — скоро обход.
— Всего несколько слов.
Между Кузей и Слободкиным установилась такая бурная переписка, что Лена с трудом справлялась с обязанностями почтальона. Слободкин вспомнил свои лучшие дни, когда ему писала Ина и когда он строчил ей послание за посланием. Слободкин писал теперь Кузе, но все время думал об Ине, и часть его нежности невольно переносилась на друга. Кузя скоро заметил это. Он впервые ощутил всю силу любви Слободкина к Ине. Но мало было это понять и почувствовать, надо еще было сделать вид, что боль слободкинского сердца наружу не вырвалась, остается при нем. Нельзя же было обидеть друга бестактным словом. Даже имени Ины Кузя не называл в своих письмах. Но утешить его, как мог, он, конечно, старался. Он писал, что скоро они вырвутся из госпиталя, получат «крылышки». Хорошо бы, конечно, попасть в свою родную роту, но если это невозможно, то в любую другую, только скорее бы, скорее! Нужно отомстить немцам за все — за разбитые Песковичи, за уничтоженные города и села Белоруссии, Украины, за Прохватилова, за артиллериста Сизова, за солдата, который сам себе копал могилу на своей же земле. Поборцев, Брага, Хлобыстнев, Коровушкин сейчас громят врага. «Представляешь, — писал Кузя, — как взрывают они мосты, поезда, самолеты, танки… Ты знаешь, никогда не думал, что я так чертовски завистлив. Зависть не дает мне покоя ни днем ни ночью. Завидую нашим. Всем, кто в бою».