Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Меня только обременяет, когда кто-то постоянно дотрагивается до кого-то рукой. Да еще и плачет потом, будто он этого кого-то знает. Будто тот сделал ему что-то плохое. Тогда как тот никогда в жизни этого визитера не видел. Но в конце концов он успокаивается.

Поэтому все идет своим чередом. Вреда особого не будет, если примешь в этом участие. Только вот сразу начинать говорить не стоит. А руку в руке оставить можно. Молчать надо главным образом для того, чтобы тебя не спросили: разве не было хорошо три года назад на Крите. Тогда пришлось бы солгать. На Крите я никогда не бывал.

Такого хотелось бы избежать, потому и смотришь мимо его лица, куда-то за леерное ограждение. И вспоминаешь.

И те картины действительно возвращаются. Только в то время они еще были загадочными. Когда ты еще мог ходить и стоять. Там, куда сегодня уже не дойдешь.

Когда и нынешнее утро началось с радуги, правда, разделенной. Ее на самом деле было видно лишь спереди, со стороны бака. А после полудня, снова, крошечные радуги заскользили над волнами, так что, может, мне уже махала та самая всадница, за которой я — уже — не последовал.

Если отвести от этого взгляд, то окажется, что визитера действительно здесь нет. И стоял ты не впереди на солнечной палубе, над которой со всех сторон парили облачные формации. Туда ты вообще больше не добираешься. Но светло голубеют, рядом, настоящие замки. Сконструированные фантастами-визионерами воздушные корабли. Под ними вибрируют темные лифты, спускающиеся вниз до самой поверхности моря, отчасти ультрамариновой, отчасти — серебряной, с оттенком среды.

Возможно, эти воздушные корабли запасаются таким образом питьевой водой. Которую опресняют именно в лифтах. Однако ощущается рассогласование между сферами, и это можно даже увидеть. Время от времени облака заслоняют солнце, чтобы выразить недовольство, которое, может быть, испытывает наверху какой-нибудь ангел или, внизу, — могущественный водяной.

Потом все опять проясняется.

После чего сверху на воду бросают миллионы серебряных пайеток.

Но эта музычка. Она всегда звучит, начиная с полудня. Из «Ганзейского бара», до самой ночи.

И все же я больше не бегу от нее. Да и непросто это было бы, с таким креслом.

Приходится с ней мириться.

Я Храм, оскверняемый болтунами. Вместо того чтобы уважать мое молчание, они повсюду внутри щелкают фотовспышками и включают транзисторы. Которые принесли с собой. Но музычка проникает и снаружи, сквозь стены. Хотя они такие высокие и прохладные. Хотя они предлагают обратиться к себе. Хотя это молчание строилось для того, чтобы можно было опомниться.

Я имею в виду не музыку. Она-то умеет прикасаться к молчанию.

Которое в последнее время выглядывает из своих витражных окон. Хотя, при таком изобилии и густоте роскошных красок, это очень трудно. Все же имеются лакуны и царапины. Я должен только достаточно близко придвинуть лицо к стекольному камню. Дело в том, что в отличие, скажем, от четверга или пятницы, то есть светлых красок, в Храме даже окна — будто из камня. Это ведь правда, что в нем я забываю людей — будь то на шлюпочной палубе или на юте, за столиком для курильщиков внизу или в уголке для курильщиков наверху. Я сажусь на скамью перед этим молчанием, когда мне хочется, чтобы солнце светило в лицо.

Скамья стоит перед Храмом. Желание доктора Самира — чтобы я чаще бывал среди людей, — поставило ее здесь для меня. Хотя изнутри я всегда смотрю только через цветные щели.

Ведь, конечно, оказавшись за гигантским висячим замкóм портала, я далее пребываю в одиночестве в моем гигантском зале, который нельзя по-настоящему протопить. Потому-то в церквях всегда так холодно. И даже буйство красок против этого бессильно.

Еще и поэтому я боюсь Берингова моря. Там ты уже не будешь сидеть снаружи — во всяком случае, часами. Тебе придется всякий раз тотчас уходить с палубы. И если ты не закалился музычкой, останется только похоронить себя в собственной каюте. Как это и сделал мсье Байун, хотя умер-то он снаружи. Там у него выпала изо рта сигарилла. И не я ее для него поднял, а сеньора Гайлинт. Которой вся эта музычка до фонаря. В одно ухо влетела, в другое вылетела.

Музыка же, напротив, на своем морском дне пребывает в одиночестве, как и мое молчание. Кто сам в себе не имеет тепла, от нее еще больше охладится. А вот от музычки ноги сами ходят ходуном — человек начинает танцевать. С музыкой так может получиться только в том случае, если будешь тренироваться недели за неделями и сотрешь себе пальцы ног в кровь.

Тем не менее сидеть с другими людьми на вечеринках имеет смысл. Только там, а не на шлюпочной палубе ты понимаешь, чтó мы оставляем позади. Как сильно теперь все упрощено. И что музычка выражает гораздо большее отчаяние, чем музыка. Потому что люди ее используют, чтобы не замечать времени, по которому движемся мы все. Чтобы не замечать моря, ради которого мы явились сюда. Они изгоняют его с помощью музычки. Теперь, думают они, мы можем распоряжаться морем. Но на самом деле, Lastotschka, время-море распоряжается нами.

Нигде нельзя этого так остро почувствовать, как на юте, после полудня. И — что каждое чудо самодостаточно.

Чудо не нуждается в том, чтобы человек смотрел на него. Такое чудо, как сегодня, опять, эти волны. Я пытался высмотреть их маленькую всадницу — не махнет ли она рукой еще раз. Но, вероятно, ее заставила спрятаться стена облаков, которая нас преследовала и очень быстро догнала. Так что вскоре заморосил дождь. Орган Хаммонда быстро прикрыли брезентом.

Внезапно стало темно, как ночью, прямо посреди белого дня. Но от округлой линии горизонта к нам скользили сотни световых островков. И тогда мои губы стали солеными! И кожа, она тоже.

Я в самом деле лизнул свое запястье и саму правую руку, выше его. Что ладони, как я чувствовал, онемели, это тоже произошло из-за соли. Если провести рукой по поручню леера, она, словно пыль, липнет к пальцам. Между тем опять проглянула синева. Так высоко в воздух поднялось море.

Вместо того чтобы погрузиться в нее, они, едва чудо миновало, сорвали брезент с хаммонд-органа. Чтобы музычка, без всякого перехода, опять развлекала нас, отвлекая от чуда. Находись я сейчас на шлюпочной палубе, комизм этой ситуации ускользнул бы от меня.

Потому доктор Самир и захотел, чтобы я сидел среди людей. Не для того, чтобы и меня тоже отвлекли. Но чтобы я очень внимательно ко всему присматривался. И прислушивался. Тут уж никак не получится, чтобы ты сам заговорил.

Кроме того, это практично: чтобы всегда кто-то был поблизости, если понадобится передвинуть меня куда-то. Потому что, к примеру, я не замечаю солнца или задремал. Что теперь происходит очень часто. Просто — слишком много мыслей одновременно.

Это в самом деле рискованно — недооценивать силу солнца. А ее легко недооценить, когда небо затянуто облаками. Так что и с шапкой всё правильно — что я всякий раз должен ее надевать. И ботинки тоже я теперь ношу постоянно. Босой я только в постели. Никогда больше не пройдусь я с голыми ступнями по лесу, чтобы чувствовать под ногами землю и каждый камушек, который на ней лежит. Обуви я в любом случае обрадовался только однажды, когда делал длинную пробежку, а надо мною стал кружить канюк и сопровождал меня всю дорогу. Было ли это в Мёзере? Нет, там я родился. Потому что сегодня, пожелай я встать, мне нужна настоящая опора. Потому что я радуюсь, если мне удается добраться до леера. С Патриком по одну сторону и, к примеру, мадам Желле по другую, чтобы они меня поддерживали.

Зато потом я могу смотреть и смотреть вдаль и вспоминать о вещах, случившихся полжизни назад. Для этого музычка опять-таки очень даже подходит. Поскольку она не зацикливается ни на чем и так гладко скользит поверх всего, что тебя это вполне устраивает. Этот покой в себе — стремление его обрести — для всех пассажиров, не только для меня, наверное, и есть истинная причина путешествия. Только в дальних краях и можно такого достичь.

41
{"b":"863102","o":1}