Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мы явились с минутным запозданием. Ты уже достала ноты и открыла клавиатуру. И как раз собиралась сесть. А Ольга стояла такая черноволосая, что я невольно подумал: «Пушта» [113]. Потому что она именно так и выглядела, а слово «цыганка» теперь не принято употреблять. Моя бабушка, правда, всегда его употребляла, потому что была уверена, что у нее с веревки воруют белье. Но Ольга хотела лишь музицировать с тобой и уже подняла правую руку со смычком. С решительностью, которой из вас двоих обладает только она, собиралась провести им по струнам. Но поскольку меня в этот момент как раз вкатили в зал, ее рука на минуту застыла в воздухе. Эта минута понадобилась, чтобы меня переместили куда-нибудь, где и для мадам Желле нашлось бы место.

Тут ты заметила меня и взглянула на подругу. И в самом деле улыбнулась. Я попытался улыбнуться в ответ, но не сумел этого, даже когда вспомнил об уповании доктора Самира. Как это получается — что люди разговаривают с помощью мимики? Что нужно сделать, чтобы стать хозяином собственного лица, снова им стать? Откуда происходит слово «обличье»? Я еще, кажется, никогда им не пользовался. Значит, и об этом, подумал я, надо будет где-то узнать.

И тут вы заиграли. Полный зеркальных отблесков и застекленный со стороны Галереи, а в остальном кожанокоричневый маленький зал превратился в просторную Пушту. Мне даже не пришлось открывать дверь Храма. Ибо сама степь — бесконечная, как море, — вторглась в него. И под ветром колыхались травы. Ведь величие музыки заключается в том, что она даже не замечает висячего замкá. Ей достаточно замочной скважины, достаточно дверной щели, которые тоже гигантские, если речь идет о портале Храма. И вот уже начали резонировать роскошные окна, мое молчание. Это только музычка отскакивает от них. Иначе в полыхании их света она обуглилась бы. Тогда как музыка воспламеняет их еще больше и превращает в ликующий багрянец горизонта, за которым я наблюдаю, стоя у леера. В этом мне теперь не могло бы помешать даже периодическое шипение кофейной машины за стойкой бара. Вновь и вновь во время концерта кто-то заказывает себе эспрессо. Или лопаточка крушит лед, прежде чем сбросить его в льдодробилку. Которая затем включается и опять-таки шумит. Ну и пусть себе.

25°37' с. ш. / 19°14' з. д.

Африка снова близко, но — как пустыня. Она не может добраться до нас, ведь у нас опять западные ветры. А они слишком прохладные. Пустыня их опасается. Они постоянно выгружают свой дождь.

Поэтому снаружи по ночам не всегда приятно. Мой друг, клошар, само собой, привык к этому. С него я беру пример.

Сюда же относится: он никогда не помогает мне, даже с креслом-каталкой. Это главное условие нашей дружбы. Мы не обременяем друг друга. Ведь для того он и стал клошаром, чтобы ни о чем больше не заботиться, кроме своих кроссвордов. Нам, Lastotschka, может мниться, что это странно. Хотя само это слово не укладывается в рамки обычного. Но я думаю, именно это делает его желанным для всех пассажиров. Что он воплощает их неисполнимое желание. В нормальной ситуации они воротили бы нос от такого, как он. Но на корабле всё особенное. Так что нет никого свободнее, чем он. Ему хватает мужества и внутренней уверенности, чтобы ради них отказаться от всяческого комфорта. Он скорее будет голодать, нежели пожертвует своей свободой ради дома или квартиры. Или автомобиля.

Кто это сказал, дескать, все свое ношу с собой? Поэтому мне и в голову не приходит о чем-то его просить, даже чтобы он помог мне одолеть рампу. Скорее я сам хотел бы время от времени ставить ему на стол бутылку красного. Но даже это было бы нарушением дружбы. Ибо тем самым я бы себя возвысил над ним — в качестве, так сказать, мецената. Другим пассажирам это позволительно, поскольку они не близки к нему. И уж тем более он не близок к ним.

Ему не нужно ничего говорить, чтобы я это знал. Тем задушевнее сидим мы вместе. Слова только помешали бы. Но недавно после концерта, когда почти все ушли, со мной кое-что произошло. Отчего и возникла необходимость, чтобы я бодрствовал уже с раннего утра. Из-за внезапного начинающегося кавардака я в это время обычно отправляюсь спать. Из-за усердия, с которым отдраивают палубу. Когда протирают столы и стулья. А потом уже выходят первые пассажиры, привыкшие вставать рано. Они все берут с сервировочного столика, выставленного перед плавательным бассейном, свою первую чашку кофе или чая. Так что тишины в любом случае не будет.

Но теперь я не иду спать — точнее, меня уже не катят спать, — а отправляюсь к твоему роялю. Ты тогда поднялась и наклонилась вперед, чтобы собрать ноты. После чего повернулась к немногочисленной публике. Всегда бывает так, что именно ты благодаришь присутствующих от имени вас обеих. Ничего не значащими, но такими улыбчивыми словами, что каждый чувствует себя околдованным. Твоими ногами, к примеру, — как они стоят на высоких каблуках, в туфлях настолько открытых спереди, что видны пальчики со светло-коралловым лаком. И кажется, будто твои мускулистые икры тянутся сквозь непрерывную череду поцелуев. Которыми после их покроет твой друг. Мы все — глазами — предвосхищаем это. Большего нам не может быть дано. И так же мы ведем себя в отношении твоего стройного тела. Мы лишь догадываемся о его гибкой божественности. Твое платье, подобно ласкающему жесту спускающееся чуть ниже колен, уберегает нас от посягновений на неприкосновенное. Мы скорее восхищаемся покроем и материалом этого платья и тем полунощно-четверговым цветом, которым оно мерцает. Только такой испорченный человек, как я, осмеливается искать глазами под тонкой тканью застежку лифчика. Но засвидетельствовать удается лишь правую бретельку, когда шелк вдруг соскальзывает с плеча. Взгляд уже поддался соблазну и спускается ниже вдоль края ткани. Хочется ведь чего-то большего, чем предвосхищение. Вместо того чтобы перед твоим взглядом опустить свой. И вот ты, зажав под мышкой портфель, выходишь. Та, что теперь превратилась в служительницу твоего культа, следует за тобой, со скрипкой.

Но ты забыла закрыть клавиатуру. Так что я, пока мадам Желле беседовала с Буффало Биллом [114], подкатился к роялю. Меня влекла какая-то потребность, и я протянул руку, правую. Только ее. Потом я согнул средний палец. Я клянусь тебе, что был очень осторожен, когда ударил по клавише, только по одной и действительно робко. Вслушиваясь в этот простой единственный звук. Но я не помню, как часто ударял по клавише и насколько долго каждый раз позволял ей звучать. Поскольку на второй звук я так и не отважился, я в конце концов поднял глаза.

И оказалось, что все они стоят вокруг меня. Мадам Желле, Буффало Билл, даже доктор Бьернсон и доктор Самир, которого, вероятно, специально позвали ради такого случая. Кроме того, жена Толстого, тогда как сам он сидел в кресле-каталке в Галерее. Так я, во всяком случае, предполагаю. Патрик тоже был здесь, и те три пассажира, которые всегда сидят на концертах. Они все смотрели на меня, как если бы я был видéнием или чудом, которым являешься только ты.

Что они во мне увидали? Или я неправильно всё понял и своими взглядами они хотели поставить меня на место? Ведь никто не вправе садиться к чужому роялю, если он не умеет играть. Но даже Мирко смотрел на меня из-за барной стойки, и даже Sugar (26) явился — вероятно, только что заперев наверху «Ганзейский бар». Может, он зашел за коллегой, который тоже вот-вот должен был запереть «Капитанский клуб». Или просто хотел немного ему помочь.

Но они все улыбались, кроме стоявшей у задней двери, под руку со своим адъютантом, сеньоры Гайлинт, сегодня облаченной в цвета субботних предрассветных сумерек. И кроме жены Толстого, поднесшей к губам левую руку, тыльной стороной, будто на нее снизошло видение.

Я поначалу вообще не понял, чтó в этот момент сказал доктор Самир. В белом и черном, как никогда прежде, он протянул руки ладонями ко мне. Господин Ланмайстер, сказал он, начал говорить. И зааплодировал. Все другие, кроме, кажется, сеньоры Гайлинт, тоже захлопали в ладоши. Они аплодировали — как тебе, как тебе, только теперь мне.

43
{"b":"863102","o":1}