— Да в чём, дядюшка? Я готов.
— А вот как-нибудь позову я его к себе, да за тобой пришлю. Он тебе всё своё дело толком расскажет. Ты сам будешь знать, чем пособить.
— Ладно, — отозвался Кудаев. — Что же? Я, пожалуй, скажу Стефаниде Адальбертовне, совета попрошу. Она со мною теперь ласковее. Будь у меня деньги, так я бы теперь уж и прямо женихом был.
— Деньги? — проговорил Калачов. — Что деньги, деньги — прах. Вот, у меня по правде сказать, деньга есть. Десять лет копил я, откладывал. Теперь столько лежит в сундуке, что я бы мог ещё два таких дома купить. Да что проку в них? Что же мне в двух домах жить разве? А тебе, Васька, денег я ни гроша не дам. И не проси. И удочку эту не закидывай.
— Да я не прошу, я так к слову, — слегка смутился Кудаев. — Разве я просил?
— Нет, не дам и не проси. Потому не дам, что люблю тебя. Дай тебе денег, начнёшь ты глупить. Все вы, молодцы, так-то. Теперь вот сидишь в ротном дворе, а тогда, пойдёшь по трактирам, да по гербергам болтаться, да с разными шведками пьянствовать, даже и жениться не захочешь. Будут у тебя на уме одни эти дьяволицы-шведки. А вот помру я, Васька, всё твоё и будет! Вот не ноне, завтра будет у меня стрекулист, приказная строка, и мы с ним на бумагу всё это положим и распишем всё в твою пользу... Так ты и знай, Васька. И дом с садом, и огород, и деньги мои, и всякая-то рухлядь до последней то ись ложки и плошки. Всё это, Васька, будет твоё. Как я помру, так, ты сюда хозяином и переезжай. Живи, владей и меня в храме за упокой поминай.
И вдруг по лицу Калачова полились слёзы. Он задрожал всем телом, переступил на больных ногах три шага и опустился в кресло.
Кудаев изумился, смутился, не знал, что сказать и что сделать.
— Покорно благодарю, — нашёлся он, наконец, произнести..
Но слова эти он сказал холодно, глупо.
Калачов вздохнул.
— Покорно благодарю, прошептал он как бы сам себе. — Отчего же не поблагодарить? Есть за что. Только, вишь, нет в тебе того, что у меня есть. Нет, Васька, ответствуй прямо, нет?
— Я не понимаю, дядюшка.
— А вот вишь ли, произнёс, утирая слёзы, Калачов, был я веки-вечные один-одинёшек. Ни друга, ни приятеля, ни родственника. А уж о семье собственной и думать забыл. Не потрафилось мне обвенчаться с моей любушкой, когда мне было всего ещё годов с двадцать, с тех пор, я и мысли о женитьбе бросил. Своих, стало быть — у меня никого. И вот сижу я так-то в Питере после отставки десять годов, один как перст. Собаки, которая пришла бы хвостом вильнуть да лизнуть мне руку, и той нет. Выискался вот ты, полюбил я тебя шибко, только не сказывал этого, а ты не примечал. Вот теперь я говорю, всё своё иждивение отдам я тебе по смерти. Стал я сказывать, глупая слеза меня прошибла. Что делать? Старость пришла. Прежде в походах и баталиях не случалось плакать, а теперь бывает им раз в год захнычешь, как баба. А на мои те слова ты, Васька, ответствуешь хладными словами: покорно благодарю. Вот так солдат на ученье ротном капрала своего благодарит. Вот я и говорю, нет в тебе, Васька, в сердце твоём, того, что во мне есть, нет ко мне чувствия никакого, а у меня-то к тебе есть.
— Что вы, дядюшка, помилуйте? Я, право...
— Ну, ладно, ладно, Бог с тобой. Теперь нет, после будет. Коли женишься, я тебе рублей сто подарю. А остальное после смерти. Да и ждать недолго. Гляди, я годика два, больше не протяну. Вот уже второй месяц и сна у меня нет. Как в постель, так ноги загудят, хоть кричи. Не долго, брат, ждать.
— Что вы, дядюшка? — повторял на разные лады Кудаев. И в молодом человеке совершалась какая-то борьба. Ему хотелось встать, подойти к старику, обнять его и поцеловать, а вместе с тем было совестно.
"Что же это такое?" — думалось ему. — В голове всё как-то перепуталось. Он мне по духовной всё имущество оставить хочет, а я его Стефаниде Адальбертовне чуть-чуть с головой не выдал. Да и Новоклюеву проболтался. Что ж, я эдак подлец выхожу".
Капитан успокоился совсем, перевёл разговор на своего приятеля, купца Егунова, и затем дядя с племянником порешили, что на днях капитан пригласит приятеля и Кудаева для обсуждения вопроса, как помочь горю московского купца, сидящего под арестом.
Кудаев вышел от дяди задумчивый. Всё та же мысль неотвязно преследовала его.
"Добрый он человек, думалось Кудаеву, — совсем хороший, сердечный человек. И вот всё иждивение своё мне почёт отдать, а за что? Чем я ему свою любовь доказал? Ничем. Я его два раза болтовнёй чуть в беду не ввёл. Спасибо, даром с рук сошло. Всё-таки, однако, надо будет с Новоклюевым, да с госпожою Минк опять беседу эту завести, да сознаться, что всё-то я про дядюшку врал… Так-таки прямо и скажу, всё, мол, наврал. Сам де я измыслил такое..."
Едва только вернулся Кудаев на ротный двор, как за ним прибежал мальчик из Зимнего дворца и объяснил, что г-жа Минк просит господина рядового пожаловать вечером в гости.
"Вот как нынче, подумал Кудаев, — а всё спасибо капралу".
XI
Разумеется, часов около шести Кудаев был на подъезде Зимнего дворца и, пройдя уже знакомым коридором, очутился в той же горнице г-жи Минк.
Помимо хозяйки и хорошенькой Мальхен, которая принарядилась и весело встретила своего возлюбленного, были ещё в горнице две личности, которых Кудаев никогда прежде не видал. Около Мальхен сидела маленькая худенькая барынька, подслеповатая, с большим красным носом. Рядом с хозяйкой сидел человек лет пятидесяти, в кафтане, который не раз видал Кудаев, но не знал положительно, что это была за форма; это было, очевидно, не военное обмундирование.
Однако, Кудаев знал хорошо, что люди в этих кафтанах говорят исключительно по-немецки, не понимая ни слова по-русски.
Про одного такого господина в таком же кафтане Новоклюев сказал однажды Кудаеву тихо и вразумительно:
— Это, братец мой, люди важные. Через эдаких людей всё можно сделать, в воеводы можно попасть. Только ты, братец мой, подальше от них держись. С ними один в люди выйдет в одно мгновение ока, а десять человек в Пелым и Березов улетят в ссылку. Так что же пробовать? Держись от них подальше.
Больше ничего Кудаев не узнал от капрала.
Разумеется, теперь, при виде такого кафтана в гостиной госпожи камер-юнгферы, Кудаев недоверчиво огляделся и слегка струхнул.
— Вот господин преображенец Василий Кудаев! — сказала гостям хозяйка по-немецки.
Затем Минк объяснила молодому человеку, что господин её большой приятель, а его супруга большая приятельница, но что по-русски они почти не говорят, а поэтому и разговаривать с ним не могут.
Кудаев сел. Хозяйка стала угощать его разными сластями, которые стояли на столе, затем предложила чашку кофе. Но Кудаев, пробовавший как-то раз этот кофе, уже не отваживался с тех пор проглатывать эту удивительную чёрную бурду.
Напиток этот появлялся всё больше в столице во всех домах, большею частью у немцев. Но русские люди ещё не могли привыкнуть к заморскому питью. Многих, а Кудаева в том числе, тошнило от этого питья. Многие сказывали, что это ничто иное, как крепкий настой голландской махорки.
Разговор, который застал Кудаев и который продолжался при нём, шёл по-немецки. Поэтому он немного мог понять. Изредка только ловил он знакомые слова и по ним вдруг замечал и соображал, что речь идёт о нём.
Этой догадке помогло и то обстоятельство, что господин в подозрительном кафтане, изредка обращаясь к госпоже Минк и к Мальхен, взглядывал и на него, но взглядывал как совершенно на не одушевлённый предмет, как если бы Кудаев был не живой человек и преображенец, а стол, комод, или какой иной предмет.
Наконец сомнительный гость замолчал, выразительно взглянул на госпожу камер-юнгферу и стал как бы ждать, передавая ей право речи.
Стефанида Адальбертовна обернулась в Кудаеву и начала говорить. Но, видно, материя разговора была мудрёная и слов русских у немки на сей раз положительно не оказывалось в запасе.