Сига Сигэтака полностью игнорирует экономический аспект колониализма, он не говорит о том, что расширение территории Японии может быть «выгодно». Точно так же как и многие его читатели, он испытывал от территориальных приобретений радость преимущественно поэтическо-эстетического свойства. Эти люди оперировали миром не вещным, а символическим. Недаром Сига Сигэтака говорит о расширении не территории страны, а «карты нашей империи».
Следует сказать, что план Сига был отчасти осуществлен. В результате победы в японо-китайской войне Тайвань стал частью японской империи и самая высокая гора Тайваня Юйшань (3997 м) была переименована. Причем переименование произошло по императорскому указу, что подчеркивало значимость этого события. Таким образом император Мэйдзи реализовал древнее государево право давать названия природным объектам и распорядился назвать тайваньскую гору Ниитака («новая высокая гора»).
Фудзи являлась для Сига Сигэтака частью грандиозного плана по «экспорту» японской географии. Он отмечал, что европейские географические термины не подходят для описания азиатских реалий. Поскольку же земля Японии имеет намного больше сходства с Азией, чем с Европой, то в силу ее развитости по сравнению с другими азиатскими странами следует экспортировать новые географические термины, в основе которых лежат японские реалии. Именно эти реалии должны выступать в качестве эталонных. Таковы, например, скальные породы реки Самбагава, горы Микабо и т. д. (с. 325–326).
Сига Сигэтака, разумеется, прекрасно знал, что Япония – страна многих островов. Но он предпочитает говорить не об «островной стране», а об «островной империи» (сима тэйкоку, с. 317). Он говорит о ней с гордостью, но все-таки хорошо заметно, что в подсознании Сига (точно так же, как и в подсознании очень многих японцев) сохранялся «комплекс островитянина» по отношению к огромному материку. Он прорывается в именовании Японии «материковым островом» (тайрику сима), который когда-то составлял часть материка, но потом отделился от него (с. 325). Географические познания Сига Сигэтака позволяли ему именовать Японию материком – хотя бы и бывшим. В глубине души японцы того времени горели поэтическим желанием избавиться от своей «островной» сущности, «примазаться» к материку и расшириться до состояния «материковости». Отсюда и происходят рассуждения Сига о желательности колонизации материка ради достижения эстетических целей.
В самом конце книги Сига Сигэтака приводит цитату из статьи проповедника С. Барнетта. В ней он говорит о счастливой судьбе японских бедняков, которые любят природу настолько сильно, что любование ею позволяет им забыть о своей бедности, а потому другого такого народа, как японцы, на свете не существует (с. 352–353). То есть человек европейской культуры – точно так же как и процитированный в самом начале сочинения Кайбара Экикэн – говорит о том, что любование природой обладает сверхценностью. Однако Барнетт идет дальше японского мыслителя. Во времена Кайбара Экикэн японской нации еще не существовало, теперь же никто не мог сказать, что ее нет. И природа Японии играла в формировании японской нации весьма существенную роль. Книга написана, круг замкнулся, выводы сделаны…
Для творчества Сига Сигэтака характерно совмещение научного и поэтического подходов. И это придавало его сочинению особую убедительность и привлекательность для тогдашних японцев. В то время эти начала находились в относительно сбалансированном состоянии, поэзия поверялась практикой, страна успешно развивалась, она одержала победу в войне с Китаем и не ставила перед собой несбыточных целей. Однако многие рецензенты видели в сочинении Сига не столько то, что там было написано, сколько то, что им хотелось там прочесть. Они продолжали, развивали и «усовершенствовали» его идеи до не вполне узнаваемого вида.
Сига Сигэтака говорил о том, что превращение сосны в символ японского характера придаст людям сил, рецензенты же упорно превращали сосну в символ императорского дома: сосна «выражает религиозный дух японца, а этот религиозный дух поддерживает почтение к японскому императорскому дому, обеспечивает вечное бытие духа Ямато». Другой рецензент говорил о том, что несравненные, лучшие в мире японские пейзажи – это «всемирный сад», любование ими не только поднимает национальный дух, но и превращает японцев «в народ, который не имеет себе равных в мире в части верноподданничества и воинской мужественности, формирует удивительное и блистательное искусство»[462]. Сига Сигэтака превозносил красоту Фудзи, его последователи стали говорить о том, что эта гора является символом вечной императорской династии[463].
Как мы видели, пейзажи в изображении Сига Сигэтака предстают в обезлюдевшем виде, однако на самом деле японский пленэр был густо заселен людьми, которые толковали сочинение поэта-географа так, как им казалось удобным и нужным…
В это время уже находились люди, в сознании которых происходила абсолютизация поэтического фактора, эмоционального начала, его отлет от вещного мира. В одной восторженной рецензии на «Японский ландшафт» ее автор писал, что Сига Сигэтака удалось продемонстрировать «дух» Японии и японского народа, – тот дух, который «нельзя ни увидеть, ни услышать», но который присущ японцам от рождения и передается по наследству[464]. Впоследствии такая «генетическая» точка зрения на соотношение души и тела, вещного и духовного станет преобладающей и приведет народ Японии к не подкрепленному материальными ресурсами экспансионизму и катастрофическим последствиям[465].
Тем временем призывы Сига Сигэтака возымели действие и горный туризм получает значительное распространение. Несмотря на новые «морские» веяния, японцы не смогли забыть ни про горы, ни про свое обыкновение выпивать после купания в горячем источнике. Тем не менее и пребывание на морском побережье сделалось делом модным и привычным. Так реализовывалась двойная сущность природы Японии – страны гор и страны моря. Море и горы как метки идеального пейзажа существовали в общественном сознании на равных основаниях. Не случайно известный литератор и альпинист Кодзима Усуи (1873–1948) восхищался морем и горами в одинаковой степени. Вознося хвалы снежной шапке на горе Фудзи, он находит, что, подобно тому как белый цвет вбирает в себя весь возможный световой спектр, так и Фудзи является носительницей всех возможных сверхценностей – справедливости, святости, чистоты, незапятнанности, совершенства[466]. Такой же «колористический» подход он использует и при описании моря: его голубизна успокаивает, его безбрежность приводит автора в байронический восторг, а нервную систему успокаивает мерно-музыкальный плеск волн – явление, которое в традиционной культуре Японии никогда не привлекало внимания (в то время в связи с убыстрившимся темпом жизни и ломкой привычного уклада нервные заболевания действительно получили широкое распространение).
Как и в прежние времена, горы и воды составляли для Кодзима каркас природной картины, но вода пресная на глазах становилась солонее. Поэтому с вершины горы Фудзи литератор Кодзима своим орлиным взором прозревает вовсе не реки и озера (а они оттуда и вправду видны), а море – причем даже те весьма отдаленные от вершины места, которые в действительности оттуда наблюдать невозможно[467].
Афиша выставки фотографии, посвященной горам и водам
Кодзима Усуи рисовал новую для японской культуры картину. Это касается не только моря, но и гор: взбираясь на вершины, он описывал открывающийся оттуда вид, что было, повторим, прежде не принято. Тем не менее в его описаниях можно видеть и преемственность по отношению к традиционной картине мира. Трудно отделаться от ощущения, что он сидит на веранде дома в своей усадьбе и – находясь на некотором возвышении – созерцает свой освященный традицией сад. Тот сад, в котором камни – это не только разукрупненные горы, но и окаменевшие символы правильных человеческих отношений. Поэтому он и уподобляет Фудзи государю, а все другие горы его весьма обширной страны – подданным императора. «Фудзи – словно государь – скромна и будто бы не осознает своего величия; те же горы у ее подножия, что взирают на нее вблизи, видятся исчезающе малыми, и они не в состоянии оценить ее величия – как не способны оценить окружающие величие гения»[468]. В другом своем сочинении автор уподоблял окружающие Фудзи горы ее младшим сестрам[469].