После смерти мужа о матушке Лыхмус заговорили как о сильной духом женщине: там, где другие опускают руки и покорно склоняют голову, она еще больше выпрямилась и ни на шаг не отступила от своих планов. Под планами имелось в виду то, что она не определила детей на работу, а послала их в школу; летом, правда, зарабатывали оба — и сын и дочка. А что касается того, что она спину выпрямила, то понимать это надо не в прямом смысле. С годами матушка Лыхмус горбилась все больше и больше, в какой-то мере в этом был повинен и сад, где, не согнувшись в три погибели, ничего не добьешься, но вполне возможно, что позвоночник она повредила еще раньше — когда они с Кристьяном строили дом. Денег у них было негусто, старались все своими руками делать, начиная с того, что сами валили в лесу деревья, и везде Мария была мужу верным помощником. Спину она могла покалечить в лесу на делянке или когда, надрываясь, поднимала потолочные балки, это не сразу дало о себе знать, но к старости спина мучила все больше. На свою жизнь Мария никогда не жаловалась, в этом смысле она тоже всегда держалась прямо.
Кроме мужа матушка Лыхмус похоронила троих детей — вернее, она похоронила дочку и младшего сына, старший сын, названный по отцу Кристьяном, погиб в Курамаа[6] и был зарыт там же в братской могиле воинов эстонского корпуса. Дочку, работавшую продавщицей в сельской лавке коопторга в десятке километров от города, застрелили в 1952 году напавшие на магазин бандиты, Аста Лыхмус не струсила, оказала им сопротивление. Младший сын Харри умер своей смертью, если можно назвать своей смертью злокачественное малокровие, называемое в народе раком крови. Сын успел защититься и стать кандидатом химических наук, будучи уже больным, от матери он свою болезнь скрывал.
Среднего сына война занесла далеко, но в сорок четвертом Эндель не сбежал с немцами, как извратил тот чересчур бдительный работник отдела народного образования, его увезли силком, как и многих других молодых парней. Десять лет Мария ничего не знала о судьбе сына, то считала его умершим, то снова надеялась, что самого худшего все же не произошло. И все эти десять лет она казнила себя, что не сумела уберечь сына. Мария часто видела его во сне, сон почти всегда был один и тот же. Это можно было бы назвать и воспоминанием, настолько точно одно и то же событие повторялось именно так, как произошло на самом деле летом сорок четвертого года. Она стоит в воротах своего дома и смотрит вслед сыну, удаляющемуся по улице. За плечами у шестнадцатилетнего Энделя полупустой рюкзак, и, хотя дождя нет, одет он в прорезиненный плащ, руки глубоко засунуты в карманы. У Энделя щуплая фигурка подростка, плечи еще не раздались, он старается идти длинным, уверенным мужским шагом, но это шаг мальчика, не мужчины. Он быстро удаляется, прямо-таки испаряется на глазах у матушки Лыхмус, стоящей в воротах и провожающей уходящего взглядом. Рядом с Марией ее дочь и самый младший сын, ему всего четырнадцать лет. Вот такой сон она часто видела до 1956 года, когда от Энделя пришло письмо, которое ее одновременно обрадовало и огорчило. Она радовалась, что напрасно оплакивала сына, и сердилась, что Эндель так поздно написал ей, заставил ее так долго жить в неведении. В последнее время, после смерти Харри, чувствуя себя страшно одинокой, она все чаще вспоминала тот уход Энделя из дому, теперь уже не во сне, а наяву. Особенно в те минуты, когда, устав возиться в саду, садилась отдохнуть под посаженной сыном яблоней или на кухне у плиты.
Решение навестить сына словно придало новые силы ее уставшему сердцу. Решилась она не сгоряча — лишь после того, как основательно взвесила все за и против такого путешествия. Не хуже отговаривавших она понимала, что поездка утомит и взбудоражит ее, усталость и чрезмерное волнение не всегда кончаются добром, но она чувствовала, что должна ехать. Ей не следует ничего бояться — наоборот, нужно быть сильной в своем желании, из-за слабости она и потеряла Энделя. Если она не поедет, это будет лежать тяжким грузом на ее душе до конца дней, а такая пытка вредна для сердца не меньше, чем трудности и волнения, связанные с поездкой и встречей с сыном. А раз так, то почему же не ехать? Внутренний голос подсказывал ей, что она выдержит, что она вернется, и вот теперь она на пути домой. Не беда, что сердце пропускает удары, не беда. Это длится уже не первый год, почему же сейчас, когда все или почти все позади, оно должно остановиться? Мария Лыхмус почувствовала огромное облегчение оттого, что сидит в самолете, который каждый час на восемьсот — девятьсот километров приближает ее к дому, что в том маленьком чужом городе, где живет ее сын со своими детьми, ее не отозвали в мир иной. Бог смилостивился над ней.
О боге она подумала просто так, по привычке, на бога она никогда особенно не надеялась. Даже тогда, когда они с Кристьяном пошли под венец или когда пастор крестил их детей. После смерти Кристьяна она совсем охладела к церкви — бог, если он вообще есть, отвернулся от них. Насильная разлука с Энделем и ужасная гибель дочери утвердили Марию в ее мнении. После смерти Харри — эта смерть вконец иссушила ее душу — она снова пошла в церковь. Не по своему почину, а уступив уговорам соседки Ииды. Слушала слова, раздававшиеся с амвона, но благодать на ее душу не снизошла и утешения в них она не находила. Слова были бессильны заполнить ее опустошенную душу. С годами она крепко привязалась к своему младшему сыну, единственному оставшемуся у нее, он был ей теперь один за всех детей. Харри она отдала всю свою любовь, на него перенесла все свои надежды и мечты. Беседуя с пастором — тот сам пришел поговорить с ней, — она не могла освободиться от чувства, что разговаривает с обыкновенным чиновником, ведающим церковными делами. Она никак не могла отнестись к Герману Сельянду как к посреднику между ею и богом, хотя Иида и утверждала, что если какой-нибудь пастор им и является, то только Сельянд, он, мол, до последнего закуточка души и до мозга костей святой отец и единственный человек, который может принести ей отраду и утешение.
Мария Лыхмус ни за что не хотела быть похороненной на чужбине, потому-то и спешила она обратно домой. Чтобы этого не случилось.
Кот Котович полосатый
на пеньке сидел с указкой…
Уж не задремала ли она? Песенка прозвучала в ушах у матушки Лыхмус так отчетливо, будто ее внук Джон стоит вот тут у ее колен, уставился ей в рот и старается своим тоненьким голоском повторять строчки, которые она ему только что подсказала. У малыша хорошая память, он быстро запоминает чужие непонятные слова, только произносит их как-то мягче.
Голос маленького Джона все звучал и звучал в ушах Марии Лыхмус. Теперь она услышала и свой голос.
— У твоего сына хорошая память, с лету все запоминает. И Джейн смышленая девочка. Они охотно бы выучили эстонский язык.
И голос сына:
— Я давно жду, когда ты это скажешь. Ты винишь меня и уже наперед осуждаешь, что я не обучил своих детей эстонскому языку.
И снова она слышит свой голос:
— Я не осуждаю тебя.
— Мама, ты говоришь неправду, — прервал ее Эндель, все больше раздражаясь, — не возражай, я чувствую это. Каждый раз, когда я говорю с детьми, я вижу по твоим глазам, что в своих мыслях ты осуждаешь меня. Что я не научил их говорить по-эстонски, что разговариваю с ними на английском языке…
Тут Мария хотела перебить его, сказать, что напрасно сын посыпает свою голову пеплом, но Эндель, разгорячившись, не дал ей и рта раскрыть.
— Позволь мне кончить, мама. Выслушай меня. Во-первых, когда мне было учить их? Когда Харри и Мэри и Джейн были маленькими, я возвращался домой так поздно, что они уже спали. Я бился как рыба об лед, старался встать на ноги. Тянул лямку ради своей семьи, ради своих детей. На нашу продукцию был хороший спрос, рабочих на двухсменную работу на все линии не хватало, был период послевоенного подъема, я работал по полторы смены подряд… Англичане поглядывали на меня косо… К счастью, профсоюз не стал совать свой нос, я ведь сказал, что работы хватало всем, на косые взгляды я не обращал внимания, к тому времени я уже был толстокожий. Вот такие, мама, дела…