Со злостью и презрением думала я о том, что было совершено. В мое сознание просто не укладывалось, что это было возможно совершить. «Если где-нибудь есть бог, который стремится к правде и справедливости на земле, то этого не должно было случиться. Но если оно все же случилось — значит, нет бога, нет никого, кто был бы над нами поставлен властвовать. Правители, которые по своему настроению играют человеческими жизнями, — это несправедливые правители, они насильники. И уж если они таковы, разве не законно и не справедливо скинуть их? Если они не уйдут добровольно, разве не остается единственного средства — взяться за оружие? Если они могут носить оружие, разве не могут носить его те, кого они убивают? Погибшие товарищи боролись только словом, но разве им за это даровали жизнь?»
Голова моя отяжелела, я ни о чем больше не могла думать. Я покинула Таллин, совсем не зная, что мне делать.
Трудной была моя жизнь до этого, а теперь мне грозил голод. Мои сбережения быстро растаяли, Конрада у меня отняли, а сама — что я могла заработать сама? Куда мне идти? На улицу, продавать себя? Или покончить самоубийством? Но я носила под сердцем ребенка, и я не смела погубить его вместе с собой.
Я сжала зубы и никому не жаловалась.
«Слава павшим! Вечное проклятие палачам!»
24
О чем вам еще рассказать?
Тихо и монотонно катились мои дни в доме матери. Я выполняла случайную работу, которую находила с большим трудом, а часто и вовсе оставалась без дела. Как-то все-таки жила и с голоду не умирала. Человек свыкается со всем, и вы, наверное, не можете себе представить, какой крошки хватает бедному, чтобы удержать душу в теле! Вначале я плакала и отчаивалась, но вскоре у меня не стало и слез. Как-то сами собой высохли глаза, лишь тихо ныло сердце, когда я думала о Конраде.
А думала я о нем без конца. И чем больше думала, тем невероятнее казалось мне его убийство. Образ его представлялся мне таким величественным, чистым и прекрасным, что я не могла представить себе его насильственной смерти. По-моему, он не сделал ничего плохого, желал всем только хорошего, и его не смели приговаривать к смертной казни. Я никак не могла поверить, что это произошло на самом деле. И время от времени в душе моей пробуждалась удивительная надежда, что Конрад жив, что он пробрался через границу и в один прекрасный день вернется ко мне. Думая об этом, я словно видела чудесный сон.
Сны и самообман — это, конечно, тоже было, но они сразу же рассеивались, когда я вспоминала действительность. И все же потерю Конрада я перенесла легче, чем думала. Раньше я представляла, что если погибнет Конрад, то не останусь жить и я. Но бесконечные страдания, аресты Конрада и другие муки подготовили меня к последнему удару. И та среда, и которой я вращалась и работала, своим примером показывала мне, что все можно мужественно и твердо перенести. Конрад, Кивистик, Веэтыусме, Кармель, десятки других — каждый что-то давал мне, формируя мой характер и волю к жизни. Самопожертвование во имя большой идеи, которое я видела, приносило мне больше утешения, чем что-либо другое. Мне даже хотелось стать похожей на тех, кто отдал за других свою жизнь. Я даже хотела испытать все, что выпало на долю тех, кто был мне примером.
Помню, когда начались переговоры с Советской Россией, я испытывала какое-то удивительное удовлетворение. Сознание, что Конрад боролся за мир и что теперь кто-то последовал по его стопам, взволновало меня. Это укрепило во мне веру, что Конрад боролся за правое дело, что он не сбился с пути и не сделал ничего дурного. А если его жизнь была правильной, почему тогда его убили? Я чувствовала моральную победу Конрада, его духовное величие в моих глазах все возрастало. Какими жалкими и подлыми были те, кто убил его!
Конрад продолжал жить для меня в идее, за которую он погиб. Он продолжал жить во мне ребенком, которого я носила. Я была счастлива, что он дал мне ребенка. Моя любовь к Конраду теперь передалась ребенку, ставшему для меня всем. Кроме ребенка, у меня не осталось ничего.
В ноябре, когда мы с матерью голодали уже несколько дней, я через связного получила из Петрограда деньги и письмо от Ханнеса Мальтса. Он узнал о несчастье, которое меня постигло, и о моем бедственном положении, и вот поспешил протянуть мне руку.
«Тебе не следует переживать моральных мук, что это деньги от меня, — говорилось в письме Ханнеса. — Хотя буржуазные палачи отняли у тебя кормильца, хотя они выбросили тебя, беременную, на улицу, ты не должна погибнуть только потому, что у них нет человеческих чувств. Если их совесть спокойна, что они своими кровавыми деяниями в Изборске увеличили число вдов и сирот, то будь спокойна и ты, — есть по ту сторону границы человек, который не даст тебе умереть с голоду. Я буду помогать тебе, как друг и товарищ, не требуя за это никакой благодарности».
Письмо Ханнеса растрогало меня, я даже всплакнула. «Он не забыл меня, несмотря на то что я принадлежала другому. Он помогает мне, не спрашивая, что я о нем думаю. Есть еще на свете хорошие люди. Живы любовь, сочувствие, самопожертвование, дружба, все, о чем тоскует душа».
То была настоящая помощь в беде. Мы были обеспечены на какое-то время, и я могла позаботиться о ребенке. Шила для него всякие вещички, испытывая возбуждение, словно в предчувствии какого-то большого счастья. Я была так довольна, когда мне удавалось что-нибудь сделать для ребенка. Я принимала ванны, сколько это было возможно, часто ходила гулять, пробовала заниматься физическим трудом, чтобы облегчить роды. О питании я могла пока не беспокоиться. Я была сердечно благодарна Ханнесу за то, что он выручил меня из беды. И не могла представить, чтоб мой ребенок родился хворым. Хотелось сделать все, лишь бы он был здоровым и крепким.
А между тем в моей жизни возник какой-то провал. Уже несколько месяцев дни уходили тихо и монотонно. Жизнь словно выработала определенный, твердый порядок, который не хотелось нарушать. Хватало и всяких мелких дел, так что времени не оставалось.
Вечерами к нам иногда приходили гости. С тех пор как у нас стало что есть, к нам часто заглядывали Харри и Лидия. Я заметила, что теперь они держались гораздо проще — потому что не чувствовали необходимости помогать нам. Было неприятно чувствовать, что это именно так, и мои отношения с ними по-прежнему оставались холодными.
Гораздо ближе мне была Хильда Мангус. Ее искренняя жизнерадостность и непринужденность словно приносили солнце в мою комнату. Мы пели, свободно говорили обо всем, что было на душе, строили планы на будущее. Хильда неплохо устроилась, работала, но при первой же возможности хотела уехать в Америку. Из разговоров с ней я заключила, что там ее ожидал жених.
Нередко в те вечера, когда у нас бывали гости, я не могла долго заснуть. Сотни дум, сотни переживаний вертелись в голове, и сон не приходил. То одеяло казалось слишком жестким, то куда-то проваливался матрац, а то из-под меня выбивалась простыня. В такие ночи я острее, чем обычно, опять испытывала одиночество. Я болезненно ощущала потерю Конрада.
Спустя несколько дней после своего двадцать первого дня рождения, в декабре, я получила письмо откуда-то из-под Нарвы. В нем сообщалось о том, что в военном госпитале скончался Теодор Веэм. Он умер от ран, полученных в бою. Последним желанием Веэма было, чтобы о его смерти сообщили мне.
У меня никогда не было к нему каких-либо чувств, когда-то я лишь прошла мимо него — и больше ничего. Однако мне было жаль его. Ведь он мог бы жить. Такой молодой.
Невольно возник вопрос: а когда придет моя очередь? Через месяц или через два? Не умру ли я при родах?
Грустно было думать о том, что, может быть, мои глаза никогда не увидят, как растет и живет мой ребенок. Он не узнает материнской любви, дороже которой нет ничего, и будет путаться под ногами у чужих.