Дмитрию Ивановичу все это порядком истрепало душу. Он чувствовал себя униженным, но понимал, что иначе поступить не мог. Он не рассказывал об этом нигде: ни на работе, ни дома, Ирине Михайловне, ни Андрею, — правда, еще рано было ему об этом рассказывать. Он то впадал в полузабытье, то начинал без причины нервничать, — казалось, старался что-то вспомнить и не мог. Он в самом деле не мог многого вспомнить, даже из вещей будничных, домашних: купил учебник по химии, Ингольда, который собирался купить, или не купил, взял на заводе полимеров справку об отработанных днях или не взял и многое другое, особенно из последних дней перед травмой. О том, почему он в больнице и что к этому привело, Андрей тоже не спрашивал, и Дмитрий Иванович не мог понять — притворяется сын или действительно ничего не помнит. Но одно Дмитрий Иванович видел несомненно: Андрей радовался каждому его появлению. Это заметили и врачи, и сестра, они говорили Дмитрию Ивановичу, что при нем Андрей чувствует себя лучше и ест, вызывает в памяти забытое. Впервые за много лет Дмитрий Иванович почувствовал, что он крайне нужен сыну. Что тот видит в нем нечто большее, чем обычно люди видят в близких, чем-то ему обязан и на что-то надеется. Пожалуй, это была правильная догадка. Дмитрий Иванович и сам ощущал, что в их отношениях протянулись какие-то иные, ранее неведомые связи, важные не только для Андрея, но и для него самого. Между ними возникла новая духовная общность, которой не мог найти названия и измерения, но которая облагораживала и наполняла их обоих чем-то чистым и возвышенным.
Их как бы объединяло, спаяло что-то чистым серебром искренности и доверия; теперь Дмитрий Иванович знал, что у Андрея никогда не будет от него тайн и он не останется равнодушным, если какие-либо недобрые силы коснутся кого-нибудь из близких ему людей.
Окончательно он убедился в этом в один из воскресных вечеров, когда они остались вдвоем, он держал Андрея за руку, в палате уже темнело, но Андрей попросил не включать свет. Он был особенно задумчив и даже печален, хотя в последнее время не показывал отцу ни печали, ни даже легкой грусти, которые, по словам медсестры, часто находили на него. Он долго молчал, а потом повернул голову и сказал тихо, с особенной трогательностью, от которой Дмитрию Ивановичу стало даже жутко:
— Знаешь, папа, мне все время казалось, что ты вытягиваешь меня с того света. Ты и вытянул оттуда, иначе… Ну, для чего бы мне тогда… Да ты понимаешь все сам.
Дмитрий Иванович понимал. Однако молчал, и слезы текли по его щекам. Хорошо, что было темно. То были слезы страха за сына, который еще не поправился, и радости за его выздоровление, и надежды на грядущие дни.
Эту надежду не могло смять ничто. В эти дни, разрываясь между больницей и милицией, где уже начали следствие, он проводил в институте вторую пробу. Он сам разгонял раствор электрофорезом, сам опрыскивал растворителем хроматографическую бумагу, сам накладывал рентгеновскую пленку и, когда на ней не появилось темных зернистых пятен, не проявил ни отчаянья, ни досады, держался уверенно, успокаивал своих помощников, фиксировал весь ход опыта в памяти и на бумаге, чтобы потом проанализировать и попытаться найти ошибку в технике проведения эксперимента, если она там была. Однако он не мог не думать, что ее могло и не быть.
Что же… Жизнь тоже не кончается на этом. Он найдет в себе силы перебороть и насмешки, и козни, и упреки. Он чувствовал, что именно теперь найдет в себе эти силы. Казалось бы, напротив, последние события могли измучить его, обезволить, раздергать, он и чувствовал себя усталым, измученным, однако сосредоточенным и спокойным. Труднее всего, он понимал, будет преодолевать разочарование коллег, своих товарищей, к этому пока еще он не был готов.
Глава десятая
Виктор Васильевич Борозна со временем все мучительнее переживал непонятную ему внезапную перемену в поведении Нели. Правда, когда он начинал анализировать, то не мог не видеть, что этой внезапной перемене что-то предшествовало. Что-то печальное, невысказанное оставалось в их отношениях, и эта невысказанность не была тайной неоткрытого, обещанием открытий и радостей, напротив, она повисла темной тучей на горизонте. Хуже всего было то, что он ничего не мог изменить. Явственный перелом произошел после вечера в «Лыбеди». Именно с тех пор и омрачился их горизонт. Хотя после этого они еще встречались несколько раз. И старались не глядеть в ту сторону, где темнела туча. И, казалось обоим, забыли о ней. Но это только казалось.
Работали они на воскреснике — убирали Голосеевский парк. Неля сгребала листья, Борозна носил их носилками в паре с Юлием. Неля все время чувствовала на себе его взгляд. Он был ласковый, нежный, а ей почему-то становилось страшно. Нет, она боялась не столько того, что это могли заметить другие, сколько того, что все сильнее убеждалась в глубине его чувства. Ей это и льстило, и вместе с тем пугало.
Последним днем их любви стала поездка с экскурсией в далекий Тростянецкий дендропарк на Черниговщине. Всю ночь ехали автобусом, и Неля дремала, склонившись головой ему на плечо, и он держал ее руки в своих, а сам не спал и боялся шевельнуться, чтобы ее не разбудить. Несколько раз она просыпалась, они разговаривали, а потом она начинала дремать снова. Навстречу им летели сонные хаты, притихшие поля, а в салоне стоял ровный гул мотора, полумрак, в котором перешептывались экскурсанты. Эта ночь и следующий день чрезвычайно сблизили их, были как бы подарены умышленно, чтобы стать воспоминанием и мучить их. Неля ему нравилась все больше, она понимала, что это — глубоко и что это — их будущее. То, что они знали друг друга мало, ничего не значило. Они рассказывали о себе, особенно много говорил он. Исповедовался перед нею во всех своих несовершенствах, всех недостатках характера, преувеличивая их, пока она не сказала с улыбкой:
— Ты хочешь запугать меня. Чтобы я… отказалась сама?
— Что ты? — сжал он ее руки. — Я просто хочу, чтобы ты знала, какой я. И сколько мне нужно… изменять себя, чтобы ты не разлюбила.
— Я знаю и так, — снова улыбнулась Неля, хотя на самом деле не знала. — Я хочу, чтобы ты остался таким, какой есть. И еще хочу, чтобы ты сделал что-нибудь значительное. Тогда я буду гордиться тобой. Хотя и сейчас горжусь. Перед собой. Смешно, правда?
— А сама?.. Ведь ты тоже… — произнес он растроганно.
— Я и вправду не собираюсь стать домашней хозяйкой, — сказала Неля. — Я буду тебе помогать. У нас будет одно имя. Твое. Но оно станет и моим. Ты понимаешь?
— Понимаю.
Хотя толком ничего не понимал. Наверное, потому, что не искал ее в себе. Он искал ее самое, но не задумывался об их будущем. Она же видела глубже, она жаждала с самого начала найти ту тропинку, по которой бы вольно было идти им обоим. Она знала, что останется сама собой, но это совсем не будет означать соперничества — в науке и в семье, — она чувствовала силу его личности, научную прозорливость и понимала, что он, хотя сейчас еще так искренне делится с ней всеми своими недостатками, не уступит и не изменится ни в чем, если даже будет стремиться к этому.
В парке они уединились и бродили вдвоем. Привезенные с далеких континентов кусты и деревья затерялись среди столетних дубов и кленов, осокорей и берез, верб и зарослей калины; вмешательства человека почти не ощущалось, симметрия и гармония едва угадывались, — казалось, сама природа создала такую красоту. И все эти взгорья и холмы стояли тут от века, и лебеди сами прилетали из теплых стран на этот длинный, в густом ивняке пруд. Маленькие лебедята плыли вереницей, все, как один, отталкиваясь одной лапкой и выворачивая кверху другую.
А тропинка уводила Борозну и Нелю все дальше и дальше, пока они не очутились в такой чащобе, что и не знали, как им оттуда выбраться. Чистота, очарование парка-пралеса высветили и их души до дна, они шли, как малые дети взявшись за руки, и даже боялись поцеловаться. Это казалось им сейчас святотатством.