И вдруг, совсем неожиданно и, казалось, вопреки тому, что она старалась думать, в ней поднялась такая щемящая боль, горечь такая, что ей захотелось плакать. Вспомнилось, как впервые пришла к нему проситься на работу, какой он был необыкновенный, застенчивый, красивый в этой своей застенчивости; взрослый человек, он смущался перед нею, как мальчик. Таким он остался навсегда. И какая же она неосторожная… Ей казалось, что она утратила что-то большое-большое, что приходит очень редко, может один раз в жизни, чего ни купить, ни выпросить, ни выковать в огне.
Глава пятая
Борозна запер ящик, снял с гвоздика зеленую ворсистую шляпу, еще раз окинул взглядом стол — не забыл ли чего — и хотел идти к двери, как к нему подошел Вадим Бабенко. Дотронулся длинным красивым пальцем до пуговицы на пиджаке Борозны, сказал, глядя ему в лицо большими чистыми глазами:
— Виктор Васильевич, я позорно отстал за последнее время. Прочитал сейчас вашу статью о составе стромы, а там столько ссылок… Особенно на зарубежные источники…
Борозна торопился — у станции метро «Арсенальная» его должна была ждать Неля, она почему-то не хотела, чтобы они вышли из института вместе, он вообще едва уговорил ее на эту встречу и поэтому попытался отделаться от Вадима шуткой:
— Козьма Прутков сказал…
— Правда, необъятного не объять, — вздохнул Вадим. — А все-таки что бы вы посоветовали прочитать хотя бы из того, что стоит близко к нашей работе?
Борозна назвал наугад три-четыре статьи, пообещал подумать, порекомендовать завтра, энергично взмахнул рукой, что должно было означать — тороплюсь, но всегда вежливый Вадим, который схватывал все с полужеста, сегодня не понял грубого намека.
— А статью того француза из Марселя? — спросил он.
— Какого француза, какую статью? — удивился Борозна.
— Да ту… Они тоже работали в точке эксордиум, как и мы. Я видел ее у вас на столе. Даже начал читать…
Виктор Васильевич хорошо помнил, что эту статью на работу не приносил. Он пристально посмотрел на Вадима. Глаза у того были и теперь все такие же ясные, только словно бы изменили цвет. Так бывает, когда в ясный день на воду набежит облачко.
— Вы что, Вадим, взбираетесь по трубе на девятый этаж? Или научились подделывать ключи к квартире? — сказал он грубовато, пытаясь скрыть досаду и тревогу, завладевшие им в этот миг. В то же время в нем шевельнулось и еще одно чувство — ревности, ведь Неля выболтала доверенную ей тайну не кому-нибудь из девушек, а вот этому кинематографично красивому Вадиму. А может, выболтала и девушкам, это было бы еще хуже, захотелось как-то выспросить у Вадима, но он подавил в себе это желание и закончил разговор в том же грубовато-шутливом тоне: — А по трубам знаете кто лазит? Лунатики. Поэтому считайте, что все это вам приснилось. Сон — это самое полезное в нашей жизни.
Уже сбежав по ступенькам вниз, подумал: надо было сказать Бабенко что-то другое. Попытаться пояснить, сказать, что ошибся или пошутил, припугнул Нелю, или хотя бы остеречь, но у него не хватило времени. Он шел, а в нем поднималась все большая досада на Нелю, он решил, что этот ее поступок дает ему некое маленькое право на месть, право не церемониться.
Неля уже стояла у входа в метро.
— Современный стиль, — сказала она, когда он, запыхавшийся, подошел к ней. — Она ждет его. Так что можете не извиняться.
Он и в самом деле не стал извиняться. И пока что ничего не сказал о разговоре с Вадимом Бабенко — не хотел портить вечер, начинать его с дознаний, а может, и ссоры.
Узенькой извилистой дорожкой они спускались вниз, к Петровской аллее. Спускались в грохот, визг, мешанину красок, голосов, в нечто необычное, химерическое, чужое. Той весной в парке экспонировали чужеземные аттракционы — американские горки, немецкое колесо, венские автомобильчики, всюду висели причудливые, непривычные для глаза рекламные щиты, и бегали в причудливых одеяниях те, кто обслуживал эти механизмы, и господствовали какие-то незнакомые суета и гомон — казалось, эти люди, импортируя иноземные развлечения, импортировали и иноземное настроение. Особенно много людей приманивали горки — «Супер-8», как еще называли их. Маленькие, покрашенные в яркие цвета вагонеточки бешено мчались по рельсам, то взлетали вверх, то падали вниз, визжали колеса и визжали девушки, но, однако же, в очереди их не уменьшалось. Борозна подумал, что это примета времени — визжать и лезть туда, где страшно. Ну, не совсем страшно, просто можно поиграть в страх, как играют дети, перебегая дорогу перед автомобилями. Люди перестают любить покой, они хотят любой ценой пощекотать нервы — промчаться с неистовой скоростью, заглянуть в пропасть или сопережить нечто подобное с героями фильмов.
В парке гремела музыка. Неистовствовал джаз, вгоняя всех в свой ритм, подчиняя себе.
— Я где-то читал, — сказал Борозна, — что дикарям чрезвычайно нравятся наши вальсы и наша народная музыка. А мы ухватились за дикарские ритмы. Под этот грохот, под эти завывания мне кажется, что сейчас с кого-то, а может, и с меня снимут скальп.
— Вы сами можете с любого снять скальп, — сказала Неля.
Он засмеялся.
— Хотите испытать свои нервы? — И показал на американские горки.
Неля на горках кататься не захотела. Они катались на маленьких электромобильчиках, носившихся в замкнутом пространстве, сталкиваясь, налетали один на другого, преграждали путь, он стремился избегать ударов, а она, напротив, всякий раз подталкивала его руку, и они врезались в другие автомобильчики, их прижимали друг к другу, они смеялись, захваченные общим возбуждением и весельем. У него торчали кверху колени, и это тоже было смешно, а у нее рассыпался узел волос, и волосы летели за ее плечами золотым облачком.
Потом они ели мороженое в летнем павильоне и пили сухое вино, потом гуляли по темным аллеям парка, которые увлекали их то вверх, то вниз, подводили к обрывам, и глазам открывалось сияние огней Дарницы, с красными лентами реклам и блуждающими светлячками автомобильных фар, заманивали в чащи, где гасло собственное дыхание, а темнота создавала интимность, отгораживала от джаза, от гомона, от других людей, наполняла трепетом и непостижимым волнением. Казалось, все это устроено нарочно — свет и тьма, краска стыда и смелость темноты, снова свет и снова трепетное, тревожное ожидание темноты.
Борозна несколько раз пытался обнять Нелю, но она легко, почти незаметно вывертывалась и спешила под мерцающий свет головастых фонарей. Он раздражался; он думал о том, что она сознательно его распаляет. Разве он не ощущает, как пышут ее щеки, как дрожит ее рука, когда он берет ее в свою. Она распаляет его умышленно, распаляет и убегает. Это обдуманная тактика, тактика опытной женщины, которая хочет выйти замуж. Конечно, а почему бы ей и не стремиться к этому? Так-то оно так, но все равно, зачем ломаться, зачем строить из себя недотрогу. Ведь уже была замужем. Уже знает все… И хочет завлечь его… Хочет, чтобы он потерял голову. Чтобы шел в силки не просто так, а с восторгом… Нет, этого не будет. Ну, она красива… Так сказать, стоящая… Но этого не будет.
Они сами не заметили, как сошли с асфальтированной аллеи на протоптанную по склону дорожку, остановились на меже темноты и света, возле камня, бывшего когда-то или памятником, или постаментом памятника. Он смотрел ей в глаза, на светлые искорки, проскакивающие в них, и не мог проникнуть в их глубину, смотрел на улыбку на четко обрисованных губах и раздражался все больше. Ему страстно хотелось этих губ, хотелось ее, он снова попытался обнять ее, но она решительно отбросила его руку. В его душе что-то екнуло, ему захотелось сделать ей больно, на его губах появилась злая усмешка, он ее не скрывал, а, казалось, задержал нарочно и сказал:
— Неля, зачем вы ломаетесь?
Она страшно растерялась; наверное, в первое мгновение даже не постигла до конца его слов, смотрела широко раскрытыми глазами, в которых сразу погасли искорки, и застыла, как бы заледенела на губах улыбка. А он уже не мог и не хотел сдерживаться, ломился напрямик: