— Что ты делаешь? — испугался Шартен.
— Ты только посмотри, какое солнце на дворе, — сказал гость. — Конец февраля, а такая теплынь! Знаешь, нечего сидеть в комнатах, идем погуляем по бульварам, а не то ты скоро покроешься плесенью.
И он снова потянул носом — духи мадам Жоржет вызывали у него явное неодобрение.
Шартен согласился. Да, он действительно слишком засиделся дома, и прогулка будет ему полезна. А снаружи, за окнами, сияет такое по–весеннему щедрое солнце, что даже сквозь тяжелые шторы проникает тепло его лучей.
— Я оденусь за пять минут, — сказал он и вышел из комнаты.
Когда он, уже одетый, в своем неизменном гасконском берете, снова вошел в кабинет, Жак стоял у стола и перелистывал тоненькую книжку. Это было издание последней пьесы Шартена.
— Скоро ее поставят в Париже? — спросил Барни.
— Не знаю, — недовольно ответил Шартен и, почти выхватив книжку из рук Жака, швырнул ее в ящик стола и запер на ключ.
Гость посмотрел на него с удивлением. Книжка лежала на столе, на видном месте, и вряд ли в ней могли быть секреты. Жак Барни не читал этой пьесы, но слышал, что Шартен восхваляет в ней американскую армию.
— Я думал, что ты мне ее подаришь. Хотелось бы почитать.
— Нет, — резко сказал Шартен. — Пошли.
Барни не стал настаивать, хотя удивился про себя резкости Шартена.
Они вышли на залитую солнцем улицу Гренель, и Шартен, привыкший к полутьме своего кабинета, даже зажмурился — казалось, и стены домов, и еще голые ветви деревьев, и самый воздух, насыщенный весенним теплом, излучают это ослепительное сияние.
Они долго бродили по улицам Парижа, пока не вышли на набережную Сены. Широкие гранитные плиты и асфальт набережной были густо вымазаны пахучим, черным дегтем. Пятна его тянулись на десятки метров.
— Какой дурак вымазал набережную дегтем? — рассердился Шартен. — Что за идиотство! В Париже и без того грязно.
— Полиция, — коротко ответил Барни.
— Зачем это?
— А это, видишь ли, остроумная штука, — засмеялся Барни. — Когда арестовали Жака Дюкло, наши ребята всюду, где можно и где нельзя, стали выводить надписи, требующие его освобождения. Ну, полиция научилась моментально стирать краску. Тогда ребята начали писать дегтем. Его никак не соскребешь и не вытрешь. Полиция скребла, скребла, потом убедилась, что ничего не выйдет, и вынуждена была просто замазать лозунги, конечно, тем же дегтем. Задали же ей работу!
Шартен засмеялся. Вся эта история показалась ему забавной.
— Ну, а этого Жака Дюкло, кажется, освободили?
— Посмели бы не освободить! Смотри, какое безобразие!..
Шартен взглянул и даже остановился, пораженный представшим перед ним зрелищем.
На набережной Сены остановилось несколько автобусов с надписями «Мюнхен — Париж». Из дверей на набережную высыпало сотни полторы немецких экскурсантов, баварцев в зеленых шляпах с петушиными перьями, в коротеньких, чуть ниже колен, замшевых штанах на подтяжках, с американскими сигарами в зубах. Их круглые румяные лица с молодцевато закрученными острыми усиками выражали наглую самоуверенность, а держались они так развязно, словно считали себя полными хозяевами Парижа.
— Это смахивает скорее на военную разведку, чем на экскурсию, — сказал Жак Барни.
Шартен промолчал.
— Поедем на Венсенский ипподром? — предложил Барни.
— А что там? Скачки?
— Нет, сегодня там кросс имени «Юманите».
Шартен поморщился. Но с ясного, без единого облачка, неба светило такое ласковое солнце, ветерок так нежно ласкал лицо, что не хотелось даже вспоминать о духах мадам Жоржет. И Шартен согласился.
Когда–то Венсен с его замком и несколькими кварталами жилых домов был отделен от Парижа дремучим лесом. Давние предания сохранили память о том, что здесь была прекрасная охота и даже сам король удостаивал владельцев замка своим вниманием. Но с тех пор утекло немало воды. Париж разросся и поглотил маленький Венсен, а лес превратился в большой густой парк. На одном краю его выстроили ипподром, который охотно посещали парижане.
Туда и повез Шартена Жак Барни.
В тот день в Венсенском лесу с самого утра проводились соревнования. Старт давался на ипподроме. Спортсмены пробегали дистанции в лесу, где пахло прелой корой и прошлогодними листьями, и возвращались назад.
Шартен и Барни приехали на ипподром незадолго до решающего забега. Однако соревнования не сразу заинтересовали Шартена. Он долго и пытливо рассматривал публику, заполнявшую трибуны ипподрома. Это были рабочие заводов Рено и работники многочисленных портняжных ателье, бухгалтеры крупных фирм и приказчики мелких магазинов, официанты кафе и студенты технических школ. Публика была скромная, ноне это поразило писателя, — он знал, что кросс газеты «Юманите» не может привлечь к себе внимание любителей буржуазного спорта. Поразила Шартена организованность этой огромной толпы. Люди пришли сюда не просто, чтобы посмотреть интересные соревнования, но и с целью продемонстрировать свои симпатии к коммунистической газете, а значит, и Коммунистической партии Франции. Зрителей было много. Шартен не решался определить даже приблизительную цифру, но во всяком случае силы, собравшиеся на ипподроме, были значительны.
Шартен подумал об этом, и ему сталоше по себе. Он никогда не представлял себе, насколько велика сила компартии.
— Неужели это все коммунисты? — спросил он.
Барни засмеялся.
— Нет, это еще далеко не все коммунисты.
Начался забег сильнейших женщин: участницы выстроились на старте. Среди двадцати девушек выделялись шесть в ярко–красных майках.
— А это что еще за новости? — оживился Шартен.
— Это наши гости из Советского Союза.
— Разве они имеют право участвовать в соревнованиях?
— Конечно. Если бы американцы захотели, мы и им бы позволили. Обрати внимание, там есть спортсмены из разных стран.
Шартен уже заметил это. Интерес его все возрастал.
Сигнал стартера — и девушки двинулись с места быстрой разноцветной стайкой. Скрывшись из виду, они скоро появились с другой стороны. Впереди бежали две спортсменки в красных майках. Теперь борьба за первенство шла только между ними двумя. Вот одна — та, что повыше и похудощавее, — сильным рывком сорвала ленточку на финише. За нею, напрягая всю энергию в последнем усилии, стремительно промчались остальные спортсменки, соревнуясь за лучшие места.
Трибуны зааплодировали, закричали, зашумели, Шартен поймал себя на том, что тоже аплодирует.
Три девушки — две советские и одна француженка, победительницы кросса, — поднялись на небольшое возвышение. На стадионе стало тихо, и в этой тишине зазвучала торжественная музыка.
— Что это? — спросил Шартен.
— Гимн Советского Союза.
Шартену стало не по себе. Он даже рассердился на Барни. Выходило так, будто он участвовал в какой–то коммунистической демонстрации. Но о том, чтобы уйти, не могло быть и речи.
Девушки стояли на возвышении, и на их лицах сияли немного смущенные, но гордые улыбки.
Музыка умолкла. Девушки сошли с возвышения. На старт стали мужчины — начался последний, решающий забег.
«Может, хоть тут победит Франция», — подумал Шартен, но и на этот раз повторилось то же самое.
Снова красная майка с золотым гербом разорвала финишную ленточку, и снова Гимн Советского Союза зазвучал над Венсенским лесом.
— Слово предоставляется редактору газеты «Юманите», — послышалось из репродукторов, когда затихли последние такты гимна и прекратились крики и аплодисменты.
— Я пришел на соревнования, а не на коммунистический митинг, — проворчал Шартен. — Речей я слушать не буду. Ты идешь со мной?
— Да, — Барни поднялся.
Сидя в машине, Шартен после долгого молчания сказал:
— Там — немцы, тут — русские, только для французов нет места во Франции! Вы не патриоты! Неужели вы не могли найти хороших спортсменов? Над Венсеном должна звучать «Марсельеза».
— Этого я тоже очень хотел бы, — ответил Барни. — Запрещено рекордсменам в наших соревнованиях участвовать! Своих еще не воспитали. Вот тебе и демократия.