Литмир - Электронная Библиотека

— Что это значит, милый человек? — раздается голос Стефании. — Это есть игра такая, да?

У нее такой тон, словно она меня давно караулила и наконец настигла. А я ведь именно ее избегаю пуще всего, даже мысленно остерегаюсь произнести ее имя. Не хочу, чтобы она была замешана в этом деле. Боже, как я мечтал некогда увидеть хотя бы ее глаза, а теперь она обнимает меня. Что ж, она ведь медсестра… И ни о чем не спрашивает. Говорит только с напускной строгостью, как будто мы на медосмотре:

— Вольно, вольно, жолнер! Теперь спешить совсем не надо…

Она обхватывает меня еще крепче, я делаю шаг, другой. Эта рука, обнимающая меня… Нет, хватит! Пора покончить с этим самообманом. Я люблю ее, люблю с того самого мгновенья, как увидел впервые. Она была тогда еще со своим Леоном. Люблю ее, и нет на этом свете силы, которая могла бы отвратить меня от этой любви. А она, Штефана, любит другого, Леона своего. Я это хорошо знаю. Сколько раз я молил провидение вернуть его — из окружения, из плена, с того света — все равно! Был бы он жив, у меня бы еще оставались шансы. Но с мертвым соперничать — безнадежно.

— Возчик, быстрее. Быстрее езжай до нас! — кричит Стефания. Чувствую, какого труда стоит ей скрывать страдальческие нотки в голосе. Очевидно, возница, закутанный словно мумия, задремал на козлах, сжимая вожжи в руках: коняга все равно никуда с дороги не свернет…

Сани останавливаются, возница спрыгивает в снег и подходит к нам с видом человека, неоднократно наблюдавшего подобные картины. Вдвоем со Стефанией они поднимают меня на сиденье. Слева усаживается возчик, а справа…

— Чувствуешь пальцы? — спрашивает она. — Двигай ими. Обязательно двигай… Чувствуешь?

Не дожидаясь ответа, она кладет мои ноги к себе на колени и принимается расшнуровывать ботинки. Сняв один, повторяет быстро то же с другим и, расстегнув шинель и телогрейку, прижимает мои пятки к своей груди, крепко закутав ноги со всех сторон. Я смотрю и… не верю глазам своим.

— Чуешь тепло? Чуешь? — умоляет она, но я молчу. Тогда она начинает массировать ноги, часто дыша, как после бега. — Чуешь, ну? И теперь не чуешь?

Вижу, она склоняет лицо к моим ногам, так что видны только лоб и надбровья. Она греет дыханием мои закоченевшие пальцы.

— Дыхание чуешь? Тепло? Да?

Она смазывает мне ступни какой-то мазью и снова растирает пальцы. Короткие косички выбились из-под берета и застилают глаза. Полы шинели развеваются под ударами ветра, а она все массирует мне ноги; но я по-прежнему ничего не чувствую. Не чувствую, и все тут.

Я не могу смотреть больше, как она мучается: сжимаю ноги. Стефания послушно обертывает их портянками, натягивает ботинки и зашнуровывает. Потом обхватывает меня и крепко прижимает к себе.

Ночное небо словно закрашено синькой — эта прозрачная синева, кажется, еще больше усиливает стужу. Она обжигает лицо, ее ядовитая дымка лезет в ноздри, затуманивает голову, наподобие угарного газа.

Смотрю сбоку на возчика. Воротник потертого тулупа закрывает его лицо до самых глаз, и только в те мгновения, когда он поворачивает голову, виднеется жидкая бородка клином. Обут он в громадные валенки. Не знаю почему, но, судя по этим валенкам, я решаю, что это узбек или киргиз. Очевидно, потому, что южане особенно чувствительны к холоду. Да, по всему видно, возчик боится мороза, как черт ладана.

— Что, ножки застудил? — спрашивает он из-за своего воротника, и в его вопросе мне слышится не то сочувствие, не то издевка. — Что ж, браток, бывает. Всякое бывает…

Он отодвигает ноги, чтобы я не смотрел на его валенки, и продолжает говорить все тем же старческим тоном. Не нравится мне его речь, особенно это слово "браток". Не его это слово… А голос вроде бы знакомый, да мне совсем не интересно, чей.

— Не первый это случай… Недавно такой же вот браток промочил сапоги.

Он замолкает, пытаясь понять, слышит ли его медсестра. Нет, должно быть, не слышит. Опустив голову на мое плечо, она спит. Сон крепко сморил ее. На каждой выбоине она вздрагивает, открывает глаза, но тут же снова засыпает.

— А ты табак куришь, браток? — доносится до меня невнятно.

Вопрос настолько необычен, что поначалу мне кажется, что я ослышался. Но его "браток" возвращает меня к действительности. Это он, конечно, кто же еще!

— Так как же, куришь или не то чтобы очень? — настаивает он.

— Еще бы! Конечно, — отвечаю я и улыбаюсь. — Табакур, а то как же!

— А хлеба у тебя много? Что это у тебя в сумке?

— Сухари. На три дня. — Голос у меня срывается от волнения. Я вспоминаю Гришу, как он мечтал о затяжке. — Паек на три дня. К сегодняшней порции я еще не прикоснулся. Да и есть не хочется. Три полных пайка.

— Да нет, сухари мне ни к чему, мне хлеб нужен…

"Ведь я где-то слышал этот голос. Поклясться могу, что слышал…"

— А может, не веришь мне?

Он сует руку в карман тулупа и не без труда вытаскивает оттуда сверток. Развязав платок, подносит к моему носу пачку табака.

— Нюхай, мне не жалко. За это плата не требуется. Турецкий, для комсостава…

Это правда. Аромат в самом деле необыкновенный. Случалось порой, что какой-нибудь из наших прощелыг доставал окурок такой цигарки. Одна затяжка, вторая — и голова идет кругом. И цена на него соответствующая: за цигарку — сухарь. Пять цигарок — весь дневной рацион. Что ж, я готов отдать ему сухарь из сегодняшнего пайка: день-то все равно уже миновал. Ради Гриши. Мы бы вдвоем выкурили эту цигарку.

Предлагаю ему шепотом сделку. Не хочется, чтобы Стефания услышала об этом, да и будить ее жалко. Показываю возчику сухарь. Он не снисходит — даже взглянуть не желает. Усмехается: дескать, не нуждается в моих сухарях.

— Если у тебя нет зубов, — говорю я, — так сухарь можно размочить…

Он снисходительно смеется:

— Да нет, зубы тут ни при чем.

Видите ли, хлеб ему надобен для других целей. Какие-то там дела…

Водворяю сухарь на место.

— Тогда скрути себе цигарку, — предлагаю я. — Хочешь, высеку огонь на огниве? Мне хотя бы дымом подышать…

— Не-е, я не курящий, — отвечает он с какой-то грустью, словно и впрямь сожалеет, что не может удовлетворить мою просьбу.

Стало быть, не курит… И тут что-то у меня мелькает в памяти. Мелькает, потом начинает разгораться все яснее — вспыхивает ярким светом.

Так это же Филя! Его голос! Другого такого голоса не сыскать на всем свете. А пачка табака — из тех, что Гриша спас в горящем городе, а затем утопил в реке, когда нас патруль накрыл! Да, да, тот самый табак, пачки, засунутые в сумку противогаза… А этот мерзавец продает их по цигарке, меняет только на хлеб. Вот это да!..

Он не должен узнать меня. Это главное. Ни в коем случае не должен узнать меня.

Филя между тем засовывает сверток обратно в карман, — увы, карман этот далеко от меня — до него, пожалуй, и не дотянуться рукой. Даже думать нечего. Что ж, решаю, тем лучше. Значит, ему и в голову не придет, что это я приложил руку. Не будет у него оснований придраться ко мне. А то у него, у громилы, такая силища, шарахнет разок — и готово, нет меня! Выбросит на ходу из саней, и пока хватится Стефания, закоченею на дороге в снежном тулупе. Итак, спокойствие и выдержка.

Прежде всего, прекратить всякие разговоры: пусть задремлет снова. Зеваю, потягиваюсь, наблюдая краем глаза, как он держит вожжи, как понукает клячонку, что делает, когда сани подскакивают на ухабинах или скользят в ложбинки. Ловлю себя на желании притулиться к нему, положить голову к нему на плечо, чтобы ощутить малейший его жест, даже биение пульса.

Но движения мои скованы Стефанией, которая удобно примостилась на моем плече. Любой толчок может ее разбудить. Дьявол, неужели я так и не дотянусь до его кармана!

Вижу, Филя съежился, надвинул на глаза шапку, втянул голову в плечи. Удобная минута настала: медленно протягиваю руку за его спиной. Чувствую, что ладонь моя где-то рядом с карманом, несколько сантиметров — и смогу дотронуться до пачки табака. Еще усилие — и вот кончики пальцев касаются припухлости кармана. Легонько опускаю руку: надо отдышаться. Потом, когда он совсем ослабил вожжи и коняга стала тащиться шагом, повторяю попытку. Засовываю пальцы в его карман — и застываю.

90
{"b":"848441","o":1}