Одного Комана он словно побаивался. Ребята поговаривали, что Чоб просто стелется перед ним. И удивлялись: подумать только, нашел перед кем!.. Эдакий коротышка, два вершка от земли. Ему, правда, перевалило за двадцать, но рядом с Чобом он выглядит сущим мальчонкой. Со временем я убедился, что в словах ребят есть зерно истины. Во всем, что он ни делает, Чоб действительно — то ли жестом, то ли еще каким-нибудь образом — испрашивает дозволения у Комана. Но тот в ответ не издает ни звука. Более того, создается впечатление, что Коман, этот молчун, напоминающий схимника, не очень-то обращает внимание на нашего командира. Во всяком случае, вид у него именно такой. Странная, непонятная история…
Арион Херца, наш всезнайка, рассказывал, что Никифор — бывший семинарист, участвовал в подпольном революционном движении, за что был выгнан родителями и проклят. В довершение всего в румынской армии ему пришлось служить в жандармских частях. В это время была освобождена Бессарабия, после чего Никифор куда-то исчез. Появился он только к началу войны.
Никто не мог бы сказать, где ложь, а где правда во всех этих рассказах Херцы. Одно лишь известно: именно Гриша принял Комана в нашу группу и зачислил на довольствие. Где они познакомились, что было между ними до войны, — этого даже Арион не мог объяснить. Но нас теперь волнует другое. И мы по-прежнему со всеми своими вопросами обращаемся к нашему великану.
— Отчего не выдают нам обмундирование?
— Скоро выдадут…
— А где оружие?
— Будет и оружие.
— И долго мы будем отходить?
— А вон уж виден Буг. Там ждет нас главное испытание.
Чоб часто жует на ходу, отрывая ломти от буханки, которую держит по-крестьянски на груди. А попадется кочан капусты, он и от него не отказывается. Такому здоровяку паек на один зуб. И наш Коммунар умудрился каким-то образом добыть ему дополнительную порцию хлеба и супа. Чоб и думать позабыл о больной печени. Одно знает: шире шаг! В ногу!
Почему мы все, не сговариваясь, стали называть Кирилюка Коммунаром? Одет он в полотняные брюки, заправленные для большего удобства в чулки, носит фуражку с широким, как у гимназистов, козырьком.
Как же случилось, что мы признали его за старшего? Чина у него, как, впрочем, и оружия, нет. Никто не велел нам подчиняться ему. Может, дело в его солдатской шинели? Еще двое ребят носят шинели, но у него она длиннее, аккуратнее, застегнутая сверху донизу и туго подпоясанная ремнем.
Скорее всего, в шинели дело…
Белобрысый, со спокойным взором степняка (он молдаванин, мы все это знаем, но родился где-то под Вознесенском), Кирилюк ни в чем не дает нам спуску. Увидит, что портянка не так обернута, и развезет историю, — только глазами хлопай. В конце концов оказывается, что от этой портянки чуть ли не исход войны зависит. Поневоле остановишься и начнешь переобуваться…
Никто не мог бы с точностью сказать, когда и где он появился в нашем отряде. Скорее всего, это произошло за Днестром, после гибели нашего интенданта. Мы увидели шагавшего рядом с нами седого подтянутого человека в шинели. Должно быть, мобилизованный, подумали некоторые из нас. А может, из эвакуированных. Ведь совсем седой…
Мы идем все дальше на восток.
Позади остаются богатые украинские села, городки с элеваторами, издали напоминающими сказочные замки. Ночью, одуревшие от усталости и сна, вскакиваем по команде и на ранней зорьке уходим, оставив теплые пепелища костров. Куда идем? И что мы, в сущности, представляем — нестроевики, вступившие на дорогу войны и еще не подобранные ни одним военкоматом?
День и ночь идем и идем.
Все реже привалы, все скуднее теплая пища. Настанет день, когда мы и вовсе останемся без провизии. А Коммунар появляется то в голове, то в хвосте колонны. По его словам выходит, что настоящий наш командир ждет не дождется нас где-то впереди.
Вот он, подняв ладонь к козырьку, обращается к одному из нас:
— Товарищ боец, шире шаг! Шире шаг, и в ногу шагайте, в ногу!
А "боец", заляпанный грязью, в засученных до колен штанах, еле плетется где-то позади всех. И Кирилюк, распахнув для наглядности полы шинели, печатает шаг, командуя самому себе: "Левой! Левой! Левой!"
Немного погодя голос его слышен уже где-то впереди:
— Шире шаг, боец! Левой!
А ведь я и еще кое-кто из ребят отслужили действительную в румынской армии. Там офицер — это, скажу я вам, штука: фуражка с золотым тиснением, лаковые сапоги и белые перчатки, взгляд, леденящий кровь, голос Зевса-громовержца. А у нашего Кирилюка вид более чем домашний: шагает рядом отягощенный заботами человек, опустив одно плечо, словно на него давит неимоверная тяжесть.
Но он упорно продолжает величать нас "бойцами" и, обращаясь к нам, поднимает ладонь к козырьку. У нас глаза слипаются от усталости и недосыпания, а он требует, чтобы мы аккуратно брились и пришивали оторванные пуговицы. Потому что во всем этом есть свой смысл.
— Вот вы жалуетесь, что не дают вам винтовок. Не получаете, мол, обмундирования. А мы в гражданской лаптей порядочных и то не видали. По три солдата на одну трехлинейку…
Странно, но именно эта его постоянная придирчивость, понукания помогают нам обрести душевное равновесие. Постепенно мы приноравливаемся к тяготам нелегкого пути, и колонна трудармейцев уходит все дальше от линии фронта.
Много уже пройдено дорог, проселков и просто тропок, пробитых напрямик через поля и сады. Ночные тревоги, дневные привалы… Бомбежки, бомбежки… От них особенно достается нашей кухне и "обозу". А Кирилюк меж тем всячески пытается пристроить нас. Завидев военную колонну, спешит навстречу командиру, что-то горячо доказывает. Иногда возвращается повеселевший.
— Строить будем. Укрепления. Заграждения, чтоб немцу не пройти, — говорит он в ответ на наши вопрошающие взгляды. — Вы все рветесь на фронт. А это — тоже фронт, тоже передовая. Вы такие же солдаты, как и все остальные.
Но только мы начинаем вгрызаться в землю, — надо уходить. Немец наступает на пятки. И снова все бросай. Лопату и лом на плечи — и в путь. Быстрее! Шире шаг!
А если мы долго не получаем "оперативных" заданий, Кирилюк сам находит нам работу: мы засыпаем воронки на дорогах, тушим пожары, помогаем колхозам убирать урожай.
Потом нас, вместе с другими подобными же группами, вливают в строительные батальоны. И снова возводим очередные укрепления. Остановить, во что бы то ни стало остановить захватчика! И мы засучиваем рукава. Ночью и то не уходим с трассы. Спим тут же, укладываясь на мягкую, свежевскопанную землю. Еду привозят нам прямо к траншеям.
Коммунар не знает покоя ни днем, ни ночью. Каким-то образом умудряется выпускать "боевые листки", устраивать политинформации, летучки. Наш противотанковый ров тянется на многие километры. А позади него мы роем и тут же тщательно маскируем доты, траншеи, пулеметные точки.
Среди нас уже объявляются работяги и лодыри. Гриша, которому полагается руководить нами, орудует лопатой и ломом наравне со всеми. Трудится он взахлеб. Никто лучше его не может выбрасывать с такой легкостью, словно играючи, породу со дна трехметрового рва. При этом он то и дело поглядывает краем глаза в сторону Никифора Комана.
А тому и дела нет до него. Низенький, узкоплечий, молчаливый, он работает так, словно сам дьявол сидит в нем.
Даже больные не хотят лежать в медчасти — все на трассе. Мока — слабоумный, которого Стефания держит при себе санитаром, — и тот не отходит от нас: с утра до поздней ночи носит питьевую воду, поит землекопов, а на лице у него блуждает улыбка, от которой мороз по коже дерет.
Но вражеских танков мы так и не дождались. А ведь мы действительно ждем их, несмотря на то что от одного слова "танк" делается муторно на душе. Уж так устроен человек: хочет увериться, что труд его не пропал втуне.
На дне нашего рва скапливается вода. Кое-где квакают лягушки. От комарья нет спасения. Уже появились малярийники. Счастье еще, что с нами Стефания. И как она выкручивается, бедняжка, когда акрихина и то кот наплакал.