— Я Стасе Кишките образумить хочу.
— Не ври.
— Я в теплую избу зазвать ее хочу. Вместе с куделью. Можешь ли понять, что уже скоро год, как без бабы живу. Мое хозяйство вот-вот рухнет.
— Не води меня за нос.
— Кровь моя виновата, господин начальник. Кровь, — простонал Яцкус Швецкус, низко опустив голову. — Стасе мне приглянулась.
— Ни стыда, ни сраму! Баба твоя, кажется, еще жива?
— А что мне от ее живости-то? Какой прок? Какое успокоение?
— Может, даст бог, поправится?
— Это тебе не насморк, господин начальник.
— Всякое бывает.
— С другой стороны, возраст у меня уже не тот. Ждать не получается.
— Что люди скажут, что церковь?
— Мне на людей наплевать. А епископ разрешение бы дал, господин начальник. Взял бы я Стасе в жены вместе с ее ублюдком.
— Ты лучше прямо отвечай, что тебя связывает с отцом этого ублюдка Пятрасом Летулисом?
— Чего ты от меня хочешь, начальник?
— Правды, значится.
— Мог бы, удавил бы его собственными руками, крота проклятого, работягу темного!.. — И принялся Яцкус Швецкус последними словами честить Пятраса, пока Мешкяле не сказал:
— Хватит. Верю, значится. Не стоит горячиться, господин Швецкус. И без тебя найдется кому Пятраса удавить.
— Ты не думай, начальник, силенки у меня еще есть.
— Нам не твои силенки нужны, господин Яцкус. Нам твои глазки да ушки... Чем у своей баньки молиться да нам работать мешать, ходил бы почаще к своему свояку Блажису да выспросил осторожненько. Слыхал я, он задолжал своему бывшему батраку... Может, этот кабан чует, где сейчас Пятрас. Запомни, пока он не в наших руках, тебе и мечтать о юбке Стасе не стоит.
— Прости, начальник. Рассудок из-за нее помрачился. Сам бы мог догадаться. Слово даю, я его из-под земли достану.
— Иди домой и веди себя разумно, господин Швецкус. Насчет поджога не бойся. Вокруг твоего гумна наши люди ходят.
— Спасибо, господин начальник.
— Да не за что. Буду ждать тебя с добрыми вестями.
— Господи, не завидуй моему счастью.
Перед полуднем сбежались бабы босяков к Розалии, а потом все толпой повалили к баньке Швецкуса. Одни — с яйцами, другие — с хлебом, третьи — с сухими дровишками, четвертые — с холщовыми пеленочками. Чтоб лишний раз дверь не раскрывать, баньку не студить.
Покраснела, растерялась Стасе, дождавшись такой стаи баб, но Розалия ее тут же успокоила, расцеловав в обе щеки и сказав, что сын Пятраса — вылитый отец, что мужчина он что надо. Пока маленький — грудь матери будет сосать да колени топтать, а когда подрастет — сердце. Но разве ты, Стасите, исключение? У всех нас, баб, одна судьба, Так что остается лишь ради святого спокойствия да глаз людских окрестить сына. И наречь его надо Пятрасом. А крестными пускай будут — Веруте Валюнене и Алексюс Тарулис, друг твоего мужа.
— Пусть будет по-твоему, Розалия.
Закутала Розалия Пятрюкаса в тулуп, охая потащила святую ношу в нижний приходской дом. По дороге прихватила обоих крестных. Все шло как по маслу, пока Жиндулис, надев стихарь, не обратился к Веруте Валюнене:
— Правда ли, что вы живете в незаконном браке с господином фельдшером?
Веруте зарделась, слова сказать не смогла. Тогда Жиндулис на Алексюса накинулся:
— Как ты смеешь, будучи церковным слугой, с такой женщиной ребенка крестить? Кто будет растить разбойничьего сына в страхе божьем, если мать умрет?
— Я, викарий, — ответил Алексюс.
— Ты?! У тебя самого еще молоко на губах не подсохло.
Веруте — в дверь. Розалия цапнула викария за стихарь:
— Погоди, ксендз. Сейчас я тебе такую крестную мать приведу, что ты перед ней на колени станешь.
И помчалась Розалия в школу, взметая юбками сугробы, и притащила, схватив за руку, учительницу Кернюте в приходской дом. Простоволосую, перепуганную, все еще не понимающую, что же случилось. Жиндулис потупил воровато глаза и начал:
— In nomine partis...[24]
Когда органист Кряуняле уселся за стол выписывать метрическое свидетельство, викарий снова приободрился. Злобно ткнув пальцем в бумажку, велел в графу отца ребенка вписать имя его матери Стасе.
— Святой отец, будь человеком. Зачем ребенку жизнь портить? — вскинулась, покраснев, Розалия. — Все босяки могут засвидетельствовать, что ребеночек от Пятраса Летулиса.
— А Пятрас Летулис какого мнения?
— Пятрас — человек чести. За него можешь быть спокоен, святой отец. Он порядочный, хотя его и в головорезы записали.
— Раз он такой порядочный мужчина, то пускай сам ко мне зайдет и свое отцовство подтвердит. Вот тогда и выпишем свидетельство на его имя. Будьте здоровы, женщины. Слава Иисусу Христу! — и викарий выскочил в дверь, будто кот, нагадивший в молоко.
— Ирод! Он с полицией стакнулся! Не поможет тебе бог! Не быть тебе нашим настоятелем! Ни одна баба босяков к твоей исповедальне не подойдет! Ни одна слова божьего с твоего амвона слушать не станет. Лицемер ты! Потаскун! Свояк Мешкяле!.. Пособник Чернюса!
Выкричала. Все выкричала Розалия, что на сердце лежало. Даже дурной пот ее прошиб, слабость охватила, отдышаться не могла. Возвращаясь, кумовьям пригрозила ничего Стасе не говорить, а сама еле-еле до своего дома дотащилась. Отворила дверь и рот от удивления открыла. Изба полна мужиков. А уж дыму — хоть топор под потолком вешай. Оказывается, Умник Йонас свою «радию» починил и сразу же дурную новость поймал. Что в Клайпедском крае волнения начались. Сейм босяков обсуждал, что будет, если Гитлер Литву займет — учредит ли, как думает Винцас Петренас, племенные пункты отборных мужиков да баб для улучшения арийской расы, как в своем краю сделал, или будет довольствоваться тем, что заберет у наших матерей маленьких детей для воспитания в своей вере.
Розалия сама не почувствовала, как взвизгнула:
— Вон из моей избы! Вон все! Хватит мне своей нервотрепки!
И схватилась за помело. Опрометью кинулись мужики из избы, а доброволец Кратулис, придерживая ногой дверь, громко заявил из сеней:
— Розалия, у тебя не все дома. На месте твоего мужа я бы из дому ушел. Йонас, забирай свою радию! Будем у меня заседать. Предоставляю тебе политическое убежище на эту ночь и пожизненно. Не в твоем возрасте такой шальной бабой управлять. Пускай она одна Гитлера ждет! Пускай родит еще дюжину работяг от отборных германских частей! Тьфу! А ну ее в болото, ведьму такую!
Чуть было не послушался Умник Йонас своего лучшего друга Юозаса Кратулиса, но Розалия отодрала его руки от двери, сунула себе под грудь и вполголоса сказала:
— Да куда ты пойдешь, дурачок? Лучше послушай, какой гость в твою избу стучится.
Побледнел Умник Йонас, на порожек присел. Ноги у него подкосились.
— Ты шутки брось!
— Успокойся, Йонукас. Что в борозде посеял, то в великий пост пожнешь.
— Не может быть.
— А до девяти сосчитать не умеешь? Только смотри у меня! Никому ни гу‑гу.
— Ты и впрямь с ума сходишь, Розалия.
— Помолчи, Йонукас. Будь добр... Вырастили семерых. Вырастет и восьмой. Боже спаси и сохрани нас от войны.
Схватился Йонас обеими руками за голову и замолчал, почувствовав себя малюсеньким, будто головастик. Что поделаешь! В семейной жизни тот же порядок, что и в мировом эфире. Чья станция слабее, того и зашибают, хотя бы и умнее всех была, или, попросту говоря, не поспоришь с бабой, когда та в тягости... Ах ты, гадюка полосатая, подловили тебя, Умник Йонас, как безусого юнца. Хоть возьми да в болото полезай. Каждый сопляк, извините за выражение, сможет теперь тебя похвалить да по плечу похлопать. А куда придется глаза девать, когда свои босяки дураки вокруг пустого стола усядутся да затянут «Многие лета родителю нашему»?
— Йонас! Йонукас, а какую веру этот Гитлер исповедует?
— Ту самую, что Люцифер.
— Люцифер хотел быть побольше самого бога. Он-то без веры был, Йонукас.