— А, чтоб у тебя язык через макушку вылез! — плюнула Тринкунене прямо в лицо Микасе, потому что не знала, как ее похлеще отбрить.
— Женщины! — кричал Горбунок. — Языки распускайте да рукам воли не давайте!
Но Блажисова Микасе цапнула Тринкунене за волосы и давай водить, будто гусыня индюшку. Уж такой комедии и впрямь зеваки не ждали.
— Перестаньте. Хватит, — пыхтел в окно Гужас. — Как вам не стыдно?
— Когда стыд раздавали, их дома не было, Альфонсас, — кричал Горбунок, будто аист скача на столбике забора.
Хорошо еще, что Микас и Фрикас догадались из участка выскочить и растащить дерущихся.
— Ведите в кутузку! Обеих! — рассвирепел Гужас.
— Альфонсас, не дури!
— И ты! И ты, Кулешюс, марш домой. Кончай комедии ломать!
— Кончаю, Альфонсас. Запасись терпением, — ответил Горбунок и, подняв обе руки вверх, голосом Синей бороды торжественно заявил: — Добрые католики и славные католички, не знаю, что вы скажете, но я, патриарх безбожников, бабу нашего старосты Тринкунаса оправдываю. Пускай она бежит домой да успокоит своего сына. Господин Гужас не привлечет ее к ответственности. Боже правый, Альфонсас, что такое лишний баран в хозяйстве нашего старосты, чтоб нам из-за него голову ломать. Прибавь, господи, ума старостину сыну, а баран — не тот, так другой будет. Или — насчет снохи!.. Тоже мне забота. Не Блажисова Микасе, так Тарайлисова Стасе. Не пашвяндрская пани Милда, так другая пьяная дылда. Дай только боже Анастазасу силу баранью...
— Тьфу! — плюнула Тринкунене в сторону Горбунка.
— А ты, Микасе, за то, что семью старосты оклеветала, сейчас сбегаешь в нижний приходской дом, к викарию и, соблазнив его, сюда приведешь. Только без сутаны и без штанов. Пускай он нам, темным прихожанам, растолкует, чем миропомазанный ксендз от простого парня отличается, и чем черный, рогатый баран — от черта?
— Тьфу! — теперь уже Микасе сплюнула.
— Видите, что творится, люди добрые? Черт будущую свекровь с будущей снохой поссорил, черт и помирил. Что, скажите на милость, будем делать с бараном, злой дух которого между нами еще порхает? Воистину, воистину говорю я вам — изгоняйте из себя бесов и поцелуйтесь как братья и сестры по примеру Тринкунене Кристины и Блажите Микасе!
— Аминь! — ответил Зигмас, а вслед за ним и остальные дети босяков.
Попадала бы со смеху толпа, но черт заржал страшным голосом тут же, где-то в небе.
— Иисусе, дева Мария!
— Иосиф святой!
Кто же это?.. Весь лабанорский цыганский табор со школьной горки вниз катит. И гадалка Фатима — впереди всего табора. В ее телегу запряжен бывший жеребец Крауялиса Вихрь. А возница — сын самого главы табора Архипа Кривоносого Мишка, вор несказанный, но еще ни разу не пойманный и потому такой гордый... А может, потому гордый, что рядом с ним Фатима восседает, закутавшись в свой красный платок — свежая, яркая, цветет как герань. На коленях у нее — младенец. Розовощекий. Белобрысый. Полугодовалый.
В ту же минуту толпа забыла про барана.
— Здоро́во, Фатима-колдунья!
— Где пропадала всю весну?
— Почему нас забыла? — заголосили бабы босяков.
— Разве не видите, что у меня бабьих хлопот по горло, дамочки дорогие? Руками, ногами да сердцем к этому пупырышку привязана.
— Иисусе! Не шути. Неужели это твоя плоть да кровь?
— А чья же еще? — ответила Фатима, сверкнув белыми зубами.
— Вот ирод. Какой красавчик!
— Госпожа Розалия, ради бога. Не сглазь.
Но Розалия уже впилась взглядом в ребенка, ухватившись за грядку телеги:
— Фатима, а отец ребенка где?
— На земле, не на небе, дамочка дорогая.
— Который, покажи?
— Неужто твои глаза уже не видят? — ответила Фатима, вдруг перестав улыбаться.
Обернулась Розалия со всеми бабами босяков назад, любопытным взглядом изучает цыган. Все мужики черные, как деготь, ни одного белобрысого. Фатима шутит. Глаза у ребеночка голубые, будто капельки небесной синевы. Ноздри малость раздуты... Погоди, на кого это он смахивает? О, господи Иисусе!.. Даже голова у Розалии закружилась.
— Когда же ты успела замуж выскочить?
— А перед свадьбой разве нельзя разживиться? Значит, все еще не доходит, кто отец моего сыночка?
— Если б не побоялась перед богом согрешить, сказала — наш господин Мешкяле.
— Угадала, госпожа Розалия, — ответила Фатима, всех ошеломив этим ответом. — Господин Гужас, позовите, пожалуйста, господина начальника. Мы желаем с ним словечком перемолвиться.
Господин Гужас язык проглотил. У Микаса и Фрикаса глаза на лоб полезли. Одна только госпожа Эмилия не растерялась:
— Потаскуха! Врунья! Ребенка у кого-то одолжила и еще смеет на порядочного человека клеветать! Ребята, хватайте ее! В кутузку! Начальник уж выяснит, чей этот ребенок да кто его родная мать!
Но тут, как на грех, белобрысый ребеночек глотку распустил. Не успела полиция приказ Эмилии выполнить, Фатима как рванет блузочку на груди!..
— Иисусе, дева Мария!
Ослепли женщины. Дети и мужики. Гляньте, какие белые и какие спелые груди у Фатимы! Между ними золотой крестик сверкает, ловит солнце. И запахло вдруг не то парным молоком, не то свежим пирогом. А когда крепыш принялся грудь Фатимы сосать, даже постанывая от удовольствия, ни у кого не осталось сомнения, что это мать и сын...
— Весь в отца. И телом и душой, — говорит Фатима, внимательно глядя на Эмилию. — Дай боже и вам такого чертенка подцепить.
Эмилия сглатывает слюну и замолкает, покраснев до самых сережек. Зато господин Гужас оживает:
— Раз ты уж так счастлива, барышня Фатима, то чего еще от нашего начальника желаешь?
— Мишка, объясни. Мне нервничать нельзя. У моего голубочка животик расслабится.
Мишка сдвигает шапку на макушку и, покачивая бесенка на начищенном до блеска сапоге, распускает язык. То по-польски, то по-литовски. В день святого Иоанна в лабанорском таборе предстоят, дескать, огромные торжества. Дело в том, что позавчера поздно вечером ксендз декан Бакшис получил от кайшядорского епископа разрешение обвенчать сына Архипа Кривоносого Мишку с Фатимой Пабиржите из Кривасалиса... Поскольку, как все вы видите, невеста дождалась незаконного дитяти, то Мишка Непойманный, как благородный цыган, желает вместе со своей свадьбой устроить крестины и усыновить этого белобрысого воробышка, чтоб позднее, с течением времени, любая, извините, длинноязыкая баба не тыкала в него пальцем и не подозревала — краденый он или одолженный. С этой благородной целью Мишка и прибыл в Кукучяй, чтобы выразить господину Мешкяле благодарность за легкую руку и по этому же самому случаю пригласить его на свадьбу первым дружкой, а на крестины — крестным отцом... Дав согласие, господин Мешкяле окажет табору честь, за которую Мишка готов сию же минуту распрячь своего жеребца Вихря и обменять его на вшивую полицейскую кобылу. Будут ли еще вопросы, господин Гужас? Или уже можете пригласить сюда своего начальника?
— За милую душу. Но покамест его нет дома, — отвечает Гужас, окончательно растерявшись.
— Ах, какая жалость!.. — вздыхает Фатима, отняв ребенка от груди, и торжественно просит господина Гужаса пересказать своему начальнику слова Мишки, а от нее лично передать вот этот золотой крестик, который она когда-то получила в подарок от господина Мешкяле и до сего дня носила на шее, но больше не может, поскольку Мишка стал осторожен, панически боится, чтобы его невесту полиция не обвинила в воровстве. Дело в том, что пашвяндрская пани Милда и кукучяйский настоятель Бакшис, имевшие случай на днях увидеть драгоценность Фатимы, в один голос твердят, что это — собственность покойной Ядвиги Карпинской, на которую имеет право лишь ее наследница графиня Мартина. И настоятель, и пани Милда предлагают большие деньги за этот крестик, но Фатима, по совету Мишки, склонна при свидетелях вернуть его господину Мешкяле. Пускай он делает, что хочет. Таков уж неписаный цыганский закон: кто хочет от бога помощи дождаться, тот должен с полицией ладить.