Смолин и Алина в полемике не участвовали. Алина, тревожно вскинув брови, пыталась вникнуть в суть торопливого и взбудораженного эмоциями разговора, по-видимому, быструю английскую речь понимала с трудом, временами на ее лице мелькала тень огорчения, когда ей казалось, что Крепышин слишком уж нажимает на американца, что тон его недопустимо враждебен, однако к концу спора стало ясно: все завершается миром, и в глазах Алины проступил веселый проблеск.
Смолин следил за этой дискуссией с любопытством. То, что говорил Марч, для Смолина не было новостью: все эти проблемы «Ноева ковчега» ему же известны. А вот Крепышин его удивил. Ну, прямо-таки политический трибун, глаза сверкали праведным огнем, голос клокотал от убежденности. Неужели это Крепышин, человек поверхностный, достаточно однозначный? Смолин был убежден, что ученого секретаря интересует не наука, а быстротечная наша жизнь, и разумеется, наиболее привлекательные ее стороны, которыми надо воспользоваться полной мерой. Таких молодых и деятельных Смолин встречал немало, они работают не на науку, а наука на них. И вдруг такой спич!
Чаепитие завершилось вполне пристойно, почти по-семейному, так же как началось. Крепышин рассказал пару свежих анекдотов отечественного производства, от которых американец был в восторге, в свою очередь, Марч вспомнил кое-что забавное из жизни корифеев науки.
Когда, поблагодарив хозяйку и ее добровольного помощника за отличный чай, вышли из лаборатории, Крепышин деликатно взял Смолина за локоть:
— Ну как я его? А? Ничего?
— Ничего… — подтвердил Смолин и вдруг решился: — Вы это всерьез или потому, что так надо?
— Конечно, всерьез! Раз так надо!.. — Крепышин довольно хохотнул.
У каюты Смолина он приостановился, лукаво подмигнул:
— А обратили вы внимание, что доктор Марч очень даже освоился в обществе Алины Азан? Так сказать, международная разрядка по всем статьям. Кстати, я видел, как он в довольно поздний час даже заходил к ней в каюту…
Смолин немного помедлил.
— Не пойму вас, Крепышин, кто вы такой?
Тот в ответ широко распахнул рот, улыбка его была обезоруживающей. Потом сокрушенно вздохнул, словно скорбя над тем, в чем вынужден признаться:
— Я, Константин Юрьевич, дитя времени. Нашего беспокойного, невеселого времени, в котором каждому из нас положено прожить свое, и прожить по возможности в удовольствии. Ведь жизнь-то одна, и такая короткая. К тому же уже давно грозят ее еще больше укоротить, взорвав вместе с планетой.
«На кого же он похож? Что-то в нем уж очень знакомое, — подумал Смолин. — На кого? Ну, конечно же, это Остап Бендер! Только новейшего образца!»
Судьба спаркера теперь зависела от американского порта Норфолк, где был обещан титановый конденсатор, без которого спаркер не мог обрести жизнь. Но пока предстояло проработать всю схему от начала до конца, математически точно определить взаимозависимость отдельных узлов аппарата, провести контрольные проверки их действий, найти новые варианты конструктивных сочленений, такие варианты, которые сам Чайкин по незнанию рассчитать не смог бы. Так что и до Норфолка работы хватало. К тому же нельзя было откладывать и свое собственное дело. Получалось, что свободного времени не оставалось, и Смолин колебался: идти или не идти слушать, что там Ясневич толкует об Атлантиде. И что он о ней знает? Впрочем, Ясневич, как сказал Крепышин, знает все.
Динамик со стены потребовал:
— …В связи с выходом судна в океан всем членам экспедиции проверить крепления своего заведования, а также задраить иллюминаторы. Повторяю…
Смолин подошел к иллюминатору: задраен! Уж теперь-то он следит за этим, после того, как однажды волна явилась в гости в его каюту. За бортом у бугристого от волн горизонта тихо догорал траурный закат — почти черная кромка океана и над ней глухо-красная полоска вечерней зари. Где-то там — Америка. Через несколько дней «Онега» возьмет курс прямо на закат, а сейчас держит путь на юго-запад, к неведомой подводной горе Элвин.
Но почему судно почти не качает? Уходили из Танжера при свирепом шквале, Алина обещала в Атлантике «крепкий штормик», и Смолин готовился к мученическим часам тошноты и желудочных судорог. Но нет, пока все в норме. Они уже в Атлантике, а «Онега» катит по волнам солидно, увесисто, прочно, как тяжелый железнодорожный состав по стальной дороге, только временами подрагивает всем корпусом, будто на стыках рельсов. Впрочем, ягодки, конечно, будут впереди. Говорят, погода в районе горы Элвин почти всегда капризна.
Когда Смолин вошел в столовую, забитую людьми до предела, лекция уже началась.
— …Таким образом, можно заявить с очевидной достоверностью, что так называемая Атлантида — плод фантазии древних мудрецов. И прежде всего Платона…
Ясневич выставил вперед подбородок, оперся вытянутыми руками о борта трибуны, плотный, солидный, незыблемый, как теория мироздания. Щеки его порозовели, набрякли, и можно было подумать, что от сознания своей высокой миссии у Ясневича поднялось кровяное давление. Он был сейчас похож на судью, который оглашает приговор — окончательный, обжалованию не подлежащий. Ишь как расправляется с древними мудрецами! Куда им, этим ветхим мудрецам, до мудрецов нынешних, до него, Ясневича! На его руке солидно поблескивает новейший электронный хронометр, смонтированный в одном корпусе вместе с микроскопической портативной ЭВМ. У Платона такого не было.
В первом ряду Смолин увидел Ирину вместе с канадцем и Крепышиным. Бок о бок с ним сидели американцы, Крепышин переводил, а Клифф, сгорбившись, старательно записывал в блокнот. «Иностранцев зачем-то пригласили, — с раздражением подумал Смолин. — Еще воспримут эту болтовню дилетанта как точку зрения советской науки…»
— …Людское воображение склонно создавать для себя химеры, искать тайны там, где их нет и быть не может. Мы, ученые…
Это он-то ученый!
В науке одинаково опасны и робость и безапелляционность, размышлял Смолин. Пожалуй, второе даже опаснее, безапелляционность часто порождается властью, которая, не задумываясь, присваивает себе право ставить последнюю точку. А в науке последних точек не существует, как не существует научных приговоров, обжалованию не подлежащих. Нет, бессмысленно тратить время на эту ерунду!
Смолин вышел из столовой и возле двери увидел солидную фигуру Гулыги. Боцман безуспешно силился придать свирепое выражение своему круглому добродушному лицу, по-рачьи пучил водянистые глаза и страшным шепотом выговаривал нерешительно стоявшему на подходе к столовой Лепетухину:
— Иди, болван, послухай! Может, поумнеешь. А то совсем одичал. Слышь? Кому говорю? Иди!
Лепетухин сделал нерешительный шаг, и Гулыга почти силой протолкнул его за дверь. Подмигнул Смолину:
— Ржавчину с дурака соскабливаю. Хоть и дрянной, а свой. За борт не выкинешь.
— А как сейчас за бортом-то? Шторма не будет? — спросил Смолин. — Как, по-вашему, погода?
Физиономия боцмана расплылась в нежной улыбке, словно речь шла о женщине.
— Погодка, как говорится, шепчет…
Какой это крохотный мир — судно! И если ты неприкаян, трудно тебе найти приют для души. Все привычно, все знакомо, куда ни сунешься, все ограничено стальным бортом, очертившим твое крошечное жизненное пространство с одними и теми же предметами, звуками, запахами, с одними и теми же лицами, которые вскоре тебе начинают приедаться, а потом и вовсе надоедать. Не надоедает только море да небо над ним. И хотя Ясневич отрицает химеры, осмеивает придуманные нами тайны, на самом-то деле самые главные тайны нашего бытия еще там, за горизонтом.
Судно на ходу полно звуков, а в ночное время тем более. За одной дверью длинными дробными очередями стучит пишущая машинка, технический секретарь экспедиции Аня Кокова, нервная, с постоянно торчащей изо рта сигаретой девица, едва справляется с работой, ни на лекции, ни в кино ходить ей некогда — длинно пишут ученые свои отчеты. А какие могут быть сейчас отчеты? Ведь ученые еще ничего серьезного не успели сделать.