Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Что добавить к описанию нашего путешествия на Петровские озера? Разве то, что наш шафер Саша, которому было строго наказано немедленно пригнать машину, пропал. Мы ждали его день, другой, третий и четвертый. Возникло опасение, что с Сашей в дороге что-то случилось. Особенно волновалась жена Саши. Ей казалось, что Саша утонул на Петровских озерах. На четвертый день Саша явился. Оказалось, он загулял на свадьбе. Мы очень обрадовались приезду Саши и с ним расцеловались. Этим и кончилось наше короткое путешествие на Петровские озера.

Наша совместная поездка надолго осталась в памяти Александра Трифоновича, и в своих письмах он не раз поминал о ней:

«Дорогой Иван Сергеевич! Вот я уже который день дома (мои переехали в город — Оля пошла в школу), а все еще живу близкой и приятной памятью наших с Вами карачаровских прогулок, уховарений, лучше сказать, ухоедений, разговоров и пр. Верно, я с очень хорошим чувством вспоминаю все то время, особенно нашу поездку, жаль, конечно, что все проходит на этом свете и не может не проходить. Я на даче, но приезжаю в Москву. А если меня и не будет, то моя машина привезет Вас сюда. Ухи, может быть, и не будет, просто сказать — рыбы такой нет, но что-нибудь найдется же. Но я не этим Вас завлекаю, а сердечно желаю видеть Вас у себя и чтоб Вам было хоть вполовину того, как мне у Вас, хорошо и свободно...»

Однажды я получил от Александра Трифоновича удивительное письмо, которое хочу привести здесь:

«Дорогой Иван Сергеевич! От Лидии Ивановны знаю, что Вы в Карачарове и что пробудете там весь сентябрь. А написать Вам решил под впечатлением сна: будто бы мы с Вами заблудились в страшную зимнюю метель и набрели на скирду соломы в поле (из-под комбайна такие скирды остаются на зиму): Там было выщипано (или мы сами сделали) углубление, где мы засели, радуясь, что в затишке оказались и сразу стало терпимее. Однако впереди ночь, дуть, и мести, и крутить не перестает, и мы решаем там ночевать, вернее, дожидаться рассвета. И Вы, Иван Сергеевич, будто бы говорите: «Что ж, Александр Трифонович, задремлем, а там будь что будет — встанем или не встанем». И хорошо помню, что от усталости или как, но не было страшно, что заснем и не встанем. И еще помнится из того сна, что Вы мне все время напоминали, что нужно беречь ноги, — остальное ничего. — И теперь я, когда почему-либо не засыпаю сразу, я призываю на помощь тот сон, как мы сидим, привалясь спиной к теплой, не пробиваемой вьюгой толще соломы, и задремываем, а там, мол, будь что будет.

Вот так, Иван Сергеевич, я и общаюсь с Вами на сон грядущий, и на душе у меня становится хорошо и спокойно, — все это оттого, что я Вас люблю и почитаю и, по правде, с Вами вместе не прочь был бы и на самом деле провести такую ночь под скирдой. Обнимаю Вас, дорогой друг. Ваш по гроб жизни А. Твардовский».

К сожалению, у меня не сохранилось копий моих писем Александру Трифоновичу. Привожу несколько, которые удалось отыскать:

«Дорогой Александр Трифонович! Шлю привет и поклон из Малеевки. Сижу, а вернее, лежу здесь уже четвертую неделю. Был болен (воспаление легких). На волю меня пока не выпускают. Письмишко это передаст в «Новый мир» супруга моя Лидия Ивановна. Она в Москве, меня навещает. Внук тоже сидит в Москве и дует на скрипице. Я что-то стал сдавать. Особенно в новом году. Сроки, видно, пришли. Как живете Вы и что нового в Москве? Обнимаю Вас с нерушимым добрым чувством. Душевно Ваш И. Соколов-Микитов».

«Дорогой Александр Трифонович! Был рад получить от Вас добрую дружескую весть. Сижу в моей карачаровской норе, обрастаю барсучьей шерстью. Из норы почти не выползаю, не сплю. Беда! Богатырской силушке Вашей дивлюсь. Бодрое письмецо Ваше обрадовало меня...»

«Дорогой Александр Трифонович! Не гневайтесь, бога ради. Потянуло написать Вам несколько пустых слов. Сижу в лютом одиночестве и темноте, никак не примусь за дело. Думаю махнуть в Карачарово, посидеть в полном одиночестве, авось что-нибудь надумаю, надиктую. Обнимаю братски. И. Соколов-Микитов».

«Дорогой Александр Трифонович! Получил Ваше письмецо. Спасибо за память, за добрую дружбу. Сижу пока на печи, почти не сползая. На этих днях лекаря все же грозят упрятать в больницу (пока — в глазную...). Но и в преисподней иной раз на пользу: будет радостно потом выбраться на божий свет.

Не знаю, по какому адресу посылать это коротенькое письмишко. То ли в Москву (наверное, Вы на Пленуме), то ли в Барвиху.

И мне не хотелось бы жаловаться на судьбу и всяческие невзгоды, да ничего не поделаешь. Живем, признаться, через пень-колоду, без каких-либо радостных надежд. Одолели недуги и напасти ложные и неложные. Скажу по совести: вся нынешняя зима у меня была трудная. Не то чтобы совсем одолели недуги, но что-то сломалось в самой душе. Здесь, в Питере, сижу невылазно, никого не вижу и не слышу, числюсь в покойниках. Беда, что стало хуже с глазами. На улице днем вижу пока удовлетворительно, а вот читать и писать не могу. Беда! В редкий тихий час пытаюсь диктовать. Идет туго. Вас поздравляю с новосельем. Очень хотелось бы побывать у Вас на «влазинах». Обнимаю И. С.-М.

Изредка переписываюсь со старухой Буниной. Тоскует по России, живет, видно, тихонько. В последнем письме пишет, что молодежь во Франции разбежалась из провинции в большие города. «Деревни» опустели. Гурманы-французы съели всех лошадей, привозят теперь из Ирландии».

Нашу дружбу с Александром Трифоновичем еще более укрепило следующее, невыразимо растрогавшее меня событие.

Помню, я жил однажды в Малеевке, в Доме писателей. Твардовский гостил в Ялте. Мы постоянно переписывались. Я написал ему о том, что моя старшая дочь Аринушка похоронена в Ливадии, и просил навестить ее могилу. Александр Трифонович не только выполнил мою просьбу, но приложил к этому столько добра, любви и внимания, что мне трудно без волнения рассказывать об этом.

«... Представьте, я сам думал посмотреть могилку Вашей дочери, только я думал, что это здесь, на городском кладбище. Обязательно побываю, — писал он мне в ответ. — Я решил прежде разузнать, как, что́ и где делается все в таких случаях. Я подумал, что просто переправить надпись, наложив еще слой цемента, — это будет плохо, некрасиво и недолговечно. Словом, нужно сделать скромно, но благопристойно и прочно...»

«...Вчера получил Ваше второе письмо, — писал я Твардовскому. — Еще раз благодарю за дружескую, братскую заботу о могиле дочери. Я был на могиле еще в 1956 году, уже поздней осенью. Тогда клали цемент (делал это не Николай Егорыч — человек добросовестный, а другие), уже шел снег, потом хватил мороз. Посадки — кустарники, цветы, деревца, — которые мы сделали с Николаем Егорычем в засушливое лето, погибли. Я бесконечно обязан буду Вам, если (разумеется, в свободные часы) подскажете Николаю Егорычу, что́ нужно сделать и поправить. Надпись на незастывшем цементе первоначально сделал я сам, по возможности четко и аккуратно. Эта надпись, по-видимому, погибла.

О том, что́ была для меня старшая дочь, Вы немного знаете. В ней собралось лучшее, что есть во мне, а мое худое отпало. И родилась она на Смоленщине, в Кислове, и самое последнее воспоминание ее было о куличке-перевозчике, который летал и свистел над нашей кисловской рекою. Любили ее все необыкновенно — подруги, учителя, знакомые, домработницы. Красавица была она писаная, русская, в породу микитовских женщин, всегда очень красивых, но редко счастливых... Простите, что пишу об этом, но Вам могу написать...»

«Дорогой Иван Сергеевич, — писал мне Твардовский, — все я вызнал и изучил постепенно и до конца. Нужно установить на могилке так наз. «наголовник» — камень в виде геометрич. фигуры, которую я попросил начертить для Вас мою Ольгу. На этот наголовник, вернее выемку, которая вырублена на скосе его, вмонтируется мраморная доска с высеченной на ней надписью.

Я смотрел такие надгробия и все, что нужно, расспросил. Я бы все это сделал и прислал бы Вам фото, но дело то́ особое, может быть Вы не хотите так как я могу сделать, поэтому и пишу Вам.

21
{"b":"842688","o":1}