Первым интерес утрачивает Аник и пытается заставить меня вернуться к работе, но я делаю неприличный жест, и он отступает.
С палубы я ухожу только в самый студеный час глубокой ночи, а так, пока длится этот визит, я сижу рядом с птицами, как можно ближе, и пишу письма Найлу. Я фиксирую все: описываю ему крачек в мельчайших подробностях. Как они забираются клювами под перья, чтобы их почистить, как перекликаются друг с другом через всю палубу, на языке, за владение которым я отдала бы что угодно. Как, если потянет ветром, они расправляют крылья и чуть-чуть приподнимаются в воздух, зависают без опоры — вроде бы без особой надобности, так, для развлечения. Я записываю все это для Найла: когда он станет читать эти слова, его наполнит отвага этих птиц, в точности как ветер наполняет их перья.
Крачки провели на судне уже целые сутки, когда появился Эннис и сел со мной рядом на палубе. Лишь он один пока не приходил побыть с ними. Седина у него на висках блестит в полуденном свете.
— Похоже, насчет шторма ты ошибся, — говорю я.
— Которая твоя? — интересуется Эннис.
Я указываю: она сидит на крыше мостика, из-под оперения выглядывает пластмассовое кольцо на лапе. Глаза ее закрыты — похоже, спит. Видимо, тут же, на судне, и ее самец: они редко пускаются врозь в дальние странствия.
— А чего они застряли? — спрашивает Эннис.
— Почти полное безветрие. Решили передохнуть.
— А согнать их можно?
Я бросаю на него резкий взгляд:
— Нет, Эннис согнать их нельзя. Они улетят, когда надумают, а мы пойдем следом.
Будь это в моей власти, я довезла бы птиц до места. Защитила бы от всех опасностей пути. С другой стороны, только дурак станет защищать живое существо от его собственных инстинктов.
Не сказав больше ни слова, Эннис уходит обратно на мостик. Некоторое время я слежу за ним сквозь просоленное стекло, а потом взгляд мой возвращается к более милым созданиям.
К вечеру ветер усилился. Я так и не стронулась с места — не в силах я потерять ни одного бесценного мига. Члены экипажа по очереди приносили мне поесть, присаживались ненадолго, задавали вопросы про птиц. Как они узнают, куда им лететь? Зачем летят так далеко? Почему они — последние, почему именно эти, как это им повезло больше других? Ответов я на самом деле не знаю, но отвечаю как могу, да и, чего уж там, нужны им совсем не ответы, они просто хотят вспомнить, каково это — любить живое существо, но не человека. Безымянная грусть, обреченные птицы. Обреченные животные. Как здесь будет тоскливо, когда останемся только мы.
Не одна я провожу на палубе все мыслимое время. Прошлой ночью Малахай почему-то решил, что крачек нужно завернуть в одеяла и отнести в каюту: там им будет тепло и безопасно. Приходится убеждать его в том, что птицам негоже проводить последнюю миграцию в плену, да и пока рано, они еще полны сил, они наслаждаются полетом. Я застаю Лею за пением песенки одной из птиц, а Бэзил, несмотря на строгий приказ, потихоньку выносит им крошки, которые не вызывают у них никакого интереса, тем более что кормить птиц — полный бред, мы ведь именно потому за ними и следуем, что они ищут пропитание.
На палубу вышла вся команда. Я их предупредила, что, когда погода поменяется, птицы улетят, вот они и пришли попрощаться.
Первой в воздух поднимается моя. Я уже привыкла считать ее своей, потому что она тогда прижималась ко мне, льнула к моей грудной клетке. На золотом заходе солнца она поднимается, расправляет крылья, парит. Делает пробу воздуха, собственного голода, возможно — собственного желания. Похоже, ощущения ей по душе, потому что одним взмахом крыльев она взмывает в небо, без всяких усилий набирает и набирает высоту, ни к чему не привязанная.
Сородичи следуют за ней, вся команда машет на прощание, окликает, желает счастливого пути.
Самуэль смахивает слезы пухлыми пальцами. Заметив мой взгляд, он раскидывает руки и беспомощно произносит:
— Если они последние…
Заканчивать фразу не обязательно.
— Далеко не улетай, — доносятся до меня тихие слова Аника, обращенные к одной из крачек, покидающей палубу.
Я нахожу в небе свою крачку — она летит во главе. Становится меньше и меньше: вполовину, еще вполовину.
«Не надо, — шепчу я ей про себя. — Не бросай меня».
Но я знаю: она не может иначе. Такова ее природа.
7
ГОЛУЭЙ,
ИРЛАНДСКИЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ УНИВЕРСИТЕТ. ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД
— Вы пропустили мою лекцию, — раздается голос, а я как раз отскребаю унитаз.
Оглядываюсь через плечо, продолжаю отскребать.
— Смысл драить этот нужник, если вы даже на лекции не ходите.
— Работа такая. Приходится драить и что похуже.
— А зачем вообще драить?
Я спускаю воду и выпрямляюсь — достал он меня своей заносчивостью. Он перегородил дверь в кабинку и здесь, рядом со мной, кажется выше, чем за кафедрой.
— Прошу прощения.
Профессор Линч рассматривает меня, слегка закинув голову. Взгляд сосредоточенный, будто перед ним представитель непонятного вида. К сегодняшнему костюму он надел фиолетовый галстук-бабочку. Выглядит глупо, но в этом, видимо, вся соль.
— Не явитесь еще раз — поставлю вам пропуск, тогда зачета не получите.
Я улыбаюсь:
— Удачи вам с этим. А теперь проваливайте, а то изгваздаю перчатками в дерьме.
Он отступает.
— Как вас зовут?
Я рывком стягиваю перчатки, швыряю их в ведро, а потом достаю оттуда мешок и тащу его к мусорному баку.
— Вы что тут делаете? — кричит он мне в спину.
Да уж, хороший вопрос.
В следующий раз он попадается мне на глаза, когда я подметаю двор перед университетским кафе. Он с несколькими коллегами, они пьют американо; между тучами — этакая невидаль — проглянуло солнышко. Он пристально смотрит на меня через весь двор: не знаю, откуда я это знаю, потому что старательно не смотрю в ответ. Просто чувствую. Я подхожу ближе — такая у меня работа, ничего не поделаешь, оказываюсь у соседнего с ним столика, где рассыпали тонну жареного картофеля. Нагибаюсь, чтобы его собрать, смеюсь, потому что на столик садится чайка и пытается отобрать у меня ломтик.
— Ладно, твоя взяла, обжора. — Я оставляю картофель птице, причем по ходу дела понимаю, что давненько уже не видела птиц в этом дворике, а раньше тут поди поешь без того, чтобы на тебя набросилась целая стая. Без шумных свар из-за объедков стало гораздо тише.
— Прошу прощения, — произносит женский голос, и, подняв глаза, я обнаруживаю, что в лицо мне пихают тарелку. Это одна из дам из-за стола профессора Линча, на тарелке полно объедков. Я ее тут не раз видела — она преподает на факультете точных наук, за тридцать, обаятельная, но сейчас явно раздражена.
— Я не официантка, — сообщаю я ей. Кроме того, всем известно, что убирать за собой посуду полагается самостоятельно.
— А кто вы?
— Уборщица.
— Ну… вот. — Она еще настырнее сует мне тарелку, приходится взять.
— Отнести ее за вас внутрь?
Глаза ее с изумлением возвращаются ко мне. Сужаются, как будто она только сейчас меня заметила и совсем не обрадовалась увиденному.
Было бы неплохо.
— Может, вас еще и в уборную сопроводить? Я отлично подтираю задницы.
У нее отваливается челюсть.
Я несу тарелку внутрь и — не знаю, с чего бы это, — подмигиваю Найлу Линчу, когда прохожу мимо. На долю секунды лицо его становится страшно озадаченным — выходит, дело того стоило.
Я проколола переднее колесо, потому и топаю пешком вдоль мыса — и тут вижу его в третий раз за день. Он сидит на скамейке, которую я очень люблю, и держит в руках бинокль, в который можно наблюдать, как морские птицы скандалят и ловят рыбу на ужин. Бакланы бесстрашно рассекают телами темную воду.
Я останавливаюсь с ним рядом. Солнце клонится к горизонту, но в это время года оно стоит далековато на севере, не разглядишь, где оно скрывается за мысом, да и облака висят низко. Свет над миром пепельный, море в этот час взъяренное, норовистое, любознательное.