— Не могу.
— Можешь, я же вылезла.
Я вижу, что Найл пытается, но он промерз, одежда отяжелела от воды.
— Найл, — говорю я. — Постарайся как следует. Не бросай меня.
Он выкарабкивается из воды и — я тащу его обеими руками — умудряется залезть на край. На миг оседает на снег, но я грубо дергаю его за руки.
— Идем, быстрее.
Мы ковыляем вдоль озера, на сей раз держась подальше от края. В подлеске кто-то шуршит, но мы ничего не видим: ни глаз, отражающих свет, ни теней в ночи. Я запираю за нами ворота и, поддерживая, веду мужа по дорожке к нашему домику. Никто не заметил, что мы были в загоне; как будто ничего и не произошло.
Вот разве что мы притащили с собой холод, въевшийся в самые кости.
Я пускаю воду в душе, не слишком горячую, потом помогаю Найлу раздеться. Его сильно трясет, но когда я затаскиваю его под душ, он начинает успокаиваться. Я раздеваюсь, залезаю туда же, обхватываю руками его тело, пытаясь передать все тепло, какое у меня есть.
Немного позже:
— Ты как там?
Он кивает, ладонью прижимает к себе мою голову. Губами мы уткнулись друг другу в плечо.
— Просто ночное купание, да? Для тебя обычное дело.
Я улыбаюсь:
— А то.
— В тебе, видимо, кровь людей-тюленей, — бормочет он.
— Наверное.
— Я по тебе скучал, милая.
— Ая по тебе.
— Зачем ты ушла?
Я отвечаю не сразу.
— Трудно сказать.
— А подумать можешь?
Я передвигаю губы к его шее, прижимаюсь к ней. Делаю попытку.
— Если я остаюсь, — шепчу я, — мне кажется, это во вред.
— А мне кажется, тебе страшно.
Признать это — своего рода облегчение.
— Правда. Мне всегда страшно.
— Всю жизнь так нельзя, любовь моя.
Я сглатываю, вспоминаю щекотание перышка в горле.
— Да, нельзя.
Долго стоит тишина, только вода льется.
— Мой отец задушил человека, — говорю я тихо. — А мать повесилась, набросив веревку на шею. Эдит утонула в жидкости, заполнившей легкие. А я своим телом задушила нашу дочь. Во сне меня что-то душит, а проснувшись, я обнаруживаю, что пытаюсь отнять у тебя воздух. В моей семье что-то надломлено. И сильнее всего — во мне.
Найл долго гладит меня по волосам. А потом произносит, очень отчетливо:
— Ты не задушила нашу дочь своим телом. Она умерла, потому что иногда младенцы гибнут при родах, вот и все. — А потом снова: — Я по тебе скучал.
И нет больше вселенной между нами. Она страшно опасная, эта любовь, однако он прав, не будет в моей жизни места трусости, больше не будет, я не буду ничтожным существом, не буду вести ничтожную жизнь, а потому я нахожу его губы своими, и мы наконец-то просыпаемся, возвращаемся на давно покинутую землю, землю наших тел.
Кажется, что мы не были вместе целую вечность, я крепко цепляюсь за него, а он сжимает меня крепче обычного, его толчки безжалостны, будто цель их — уничтожить внутри меня все остатки цивилизованности, вытолкнуть меня за пределы цивилизации, в варварство, и, освобождаясь от собственного стыда, я кончаю, будто воспарив, подпрыгнув в воздух, оторвавшись от чего-то, попав в места дикие, плодоносные и неподвластные, туда, где не нужно спасаться бегством, где меня ждет покой.
26
ШОТЛАНДИЯ,
НАЦИОНАЛЬНЫЙ ПАРК КЕРНГОРМС, БАЗА 388.
ЧЕТЫРЕ ГОДА НАЗАД
Мы с Найлом смотрим на нее затаив дыхание. Когда она расправляет, а потом складывает крылья, подобная крылатой богине победы, пульс у меня учащается. Клюв — обычно он у нее оранжевый, под цвет лап, но сейчас серый от зимних холодов — задирается вверх, потом ныряет в куст. Она склевывает одно семечко травы, второе, третье.
Все зрители одновременно испускают вздох облегчения.
— Умничка, — шепчу я.
— Вот видите! — восклицает Гарриет. — Я-то знала. Адаптация.
На лице Найла — никакого выражения; в кои-то веки я понятия не имею, что он думает. Надо отдать ему должное: он никогда не говорил, что птицы не могут адаптироваться, лишь что это может им не понадобиться, если мы им немного поможем. Он пытается получить финансирование на искусственное разведение рыбы в водах Антарктиды, но пока, по его словам, результативнее толкать дерьмо вверх по склону. Все правительства чихать хотели на кормление птиц, если можно разводить рыбу, чтобы кормить людей. Их безразличие ошеломительно.
Я гляжу на малую крачку — морскую птицу, размерами поменьше ее полярных сестер и братьев. Если бы мы не посадили ее здесь в клетку и не стали кормить травой вместо рыбы, она мигрировала бы на восточное побережье Австралии.
Страшно хочется ее потрогать, но это строжайше запрещено, за исключением случаев, когда это совершенно неизбежно. Запрет исходит не от базы, а от Найла. Он утверждает, что для животного прикосновение человека — губительная жестокость. Самец крачки громогласнее самки, издает узнаваемые хрипловатые звуки. Он уже некоторое время питается семенами. Самка все ждала и ждала, вынесла гораздо больше самца в упрямой надежде на освобождение. Некоторое время казалось, что мы так и будем стоять и смотреть, как она умирает от голода, но вот сегодня птица наконец сдалась.
Мы с Найлом идем к своему домику. Он молчит, ушел в себя.
— О чем ты думаешь? — спрашиваю я, но не получаю ответа. — День прошел хорошо, — замечаю я, не понимая.
Он кивает.
— Так что же?
— Мы должны были сделать для нее больше, — говорит он. — Гарриет считает, что теперь они поменяют маршрут перелета и места гнездования. Будут спариваться на побережье Австралии или Южной Америки.
— Все крачки?
Он кивает.
— А ты что думаешь? — спрашиваю я.
— Ловко придумано: отыскивать виды растений, которые способны противостоять изменениям погоды и расти почти на всех континентах. Ловко придумано: убедиться, что под нашим нажимом птицы все-таки станут их есть.
— Но…
— Сомневаюсь, что они полетят на другой конец света, чтобы поесть травы.
— Гарриет утверждает, что у них больше нет необходимости лететь на другой конец света.
Он пронзает меня взглядом, смысл которого в том, что, если я слушаю Гарриет, я — предательница. Некоторое время мы молчим, глядя на скользкую почву под ногами, на облачка пара от нашего дыхания.
Я твердо убеждена: мы оба думаем об этом создании в клетке.
— А ты считаешь, что они и дальше будут совершать перелеты, да? — говорю я.
Найл кивает, медленно, один раз.
— Почему?
— Потому что такова их природа.
Утром мы уезжаем в Голуэй. На Рождество к родителям Найла. Пришла машина, чтобы отвезти нас в Эдинбург, но сначала мы с Найлом идем к вольеру попрощаться. Ноги будто сами несут нас к малым крачкам. Самец снова клюет семена травы — что есть, то есть, а самка летает по клетке кругами, крылья беспомощно цепляют металл — обреченная попытка подняться в небо.
Я отворачиваюсь, не в силах на нее смотреть.
А Найл наблюдает, хотя я и знаю: сердце у него разрывается.
НА БОРТУ «STERNA PARADISAEA»,
ЮЖНАЯ АТЛАНТИКА.
СЕЗОН СПАРИВАНИЯ
«В руках у меня череп вороненка. Найден утром в одном из гнезд во дворе, в дальней части зарослей вербы; родители, видимо, просто бросили его там, когда он умер. Выкинули. Или, может, оставались с ним рядом, сколько могли. Череп — как яичная скорлупа, только гораздо меньше и гораздо более хрупкий. Я с трудом надеваю его на кончик мизинца. Все думаю о том, как легко его раздавить. Он напоминает мне ее. Но не тебя. Ты из иного материала. Куда более прочного. Я никогда не видел той вещи, о которой ты говорила, — той, которой не хватает в чучелах птиц из моей лаборатории. А теперь вижу ее, точнее, ее отсутствие. Никогда еще твое отсутствие не казалось такой жестокостью. Раньше я никогда тебя не ненавидел. Никогда так сильно не любил».
Непостижимым образом на письме — его запах. Я подношу его к лицу, и тут…