— И верно, — говорит она. — Выгладит действительно отпадно. — А потом: — Мне обязательно нужно выбраться.
Тут мне приходит в голову, что она еще не сделала ни одного движения — возможно, просто не в состоянии, возможно, ей и нельзя.
— Может, лучше подождем скорую?
— Нет, мне нужно выбраться. Обязательно нужно. — Грета начинает копошиться, и я боюсь, что этим она себе только навредит.
— Так, погодите, — говорю я. — Я зайду с вашей стороны и помогу вам. Подождите.
Я вылезаю спиной вперед и еще раз обегаю машину.
— Найл, она очнулась!
— Отлично! — откликается он.
— Я ее сейчас вытащу.
— Ее можно перемещать?
— Она сама перемещается, нужно ей только помочь.
— Ладно, ты молодец.
Бедная Грета скорчилась на сиденье, лежит в полусознании, опираясь на шею и голову, остается надеяться, что у нее не поврежден позвоночник, остается надеяться, что мы ей не сделаем хуже, но если перетащить ее в нашу машину, если та еще на ходу, я попробую отвезти ее в больницу.
— Может, сперва достанем форму? — спрашивает она.
— Нет, лапушка, сперва вытащим вас, а потом уж я достану форму, обещаю. Давайте, руки у вас немного двигаются, так что я… Да, вот так… — Я не представляю, как ее вытащить, ухватиться не за что, тело скользкое от крови…
Я еще раз вдыхаю и заставляю себя еще раз забраться в машину, прижимаюсь к ней сверху, обхватываю за пояс.
— Погодите, — произносит она в ужасе, — погодите, погодите…
Но это мы уже проходили, мне наконец-то удалось ее ухватить, опереться на колени, теперь я могу ее тянуть, в первый момент она не двигается, лежит камнем, но я стискиваю зубы, собираю все силы, какие есть, ору от напряжения, тело скользит по перекореженному металлу, по шершавому битуму на дороге, и…
Глаза ее закрываются.
От лица отливает вся кровь. Она лежит восковая, безжизненная. Не знаю, как мне удается понять это так быстро, мгновенно, но я понимаю: она ушла.
— Грета! — выкрикиваю я.
Она мертва.
Я встаю, отшатываюсь от нее. Сколько крови. Теперь-то видно. Лужа вокруг моих босых ног. Я вытащила ее практически разломанной пополам.
— Найл, — говорю я. — Найл, она…
Я поворачиваюсь и бреду назад к нашей машине. Открываю дверцу со стороны Найла, склоняюсь над ремнем безопасности, который он почему-то не снял, расстегиваю, чтобы он мог вылезти, и говорю:
— Давай, нельзя нам здесь оставаться…
И тут я все вижу.
Глаза его все еще открыты.
Они такие дивные, такие переменчивые. Я вижу, сколько в них скрыто разных цветов — багрянец осени, рыжина лесов, крупицы золота от правой фары. А были они густо-карими, орехово-зелеными, черными, как бесконечная ночь.
Черны они и сейчас.
И чудовищны.
Теперь во мне не один человек, а два.
Один — это старуха, которая забирается на его тело. Все суставы ее скрипят и стонут, почти ей не подчиняясь, но она как-то умудряется лечь сверху, притискивает к себе его голову с темными, тщательно расчесанными волосами, прижимается губами к его холодным губам, ощущает запах дыма.
— Не надо, милый, — шепчет она. — Прошу тебя. От него тепла не исходит, но она волевым усилием передает ему свое тепло, вкладывая в это усилие всю себя, пусть возьмет все до последнего атома. Пусть возьмет ее душу. Иначе она оставит ее здесь, рядом с его душой.
Второй человек так и стоит на дороге, потому что безгранично боится всего мертвого.
Проходят часы.
Я уже давно решила умереть тут вместе с ним и с Гретой, но внезапно в голову приходит одна мысль. Стоя на одном месте, цепляясь за остатки тепла, растраченные уже давно, я замерзаю, голые руки и ноги онемели, нос болит, уши жжет, на ресницах — иней от слез.
Мысль такая: футбольная форма. Ее нужно вытащить из багажника Гретиной машины.
— Найл, — тихо зову я с дороги. — Найл.
Хочется дать ему что-то — что-то, что позволит нам расстаться по-доброму, пошлет его духу весть, что я за ним последую, но ничего не придумать, я стою совершенно нагая, лишенная всяческой благодати. Слишком сильно меня пугает то, что недавно было им.
Как он смел умереть здесь, на холоде, столь бес-церемонно? Как смел умереть так, что я не видела, как он уходит? Неужели мы с ним не заслужили последних слов, последних секунд, последних взглядов? Как может мир быть настолько жестоким — настолько жестоким, что позволил ему уйти в одиночестве, без присмотра, пока я растрачивала свою любовь на женщину, которую совсем не знаю? Это невыносимо.
Я стою на холодной земле. Подхожу к Гретиному багажнику, вытаскиваю мешок с формой футбольной команды ее сына. Иду по дороге — одна нога раздроблена и в крови — обратно в мир, к которому никогда ни на миг не принадлежала.
Останавливаюсь на самом краю конуса света от нашей фары. Зарываюсь лицом в мешок и думаю: не уйду, не уйду, не уйду, и в конце концов решение принимает нечто, что гораздо примитивнее и древнее меня. Оно заставляет меня выпустить незримые когти на ногах, повернуться спиной к конусу света и шагнуть в непроглядную ночь на дороге, которая — я это знаю — ведет к одному лишь горю.
Это не любовь, не страх.
Это то дикое у меня внутри, что требует: выживи.
28
ИРЛАНДИЯ, ГОЛУЭЙ.
ГОД НАЗАД
— Он хотел, чтобы его похоронили? — спрашиваю я, не сводя глаз с надгробного камня.
— Да, — отвечает Пенни. — Вы никогда это не обсуждали?
— Нет. Я почему-то думала, что кремация…
— Поскольку он был человеком науки и неверующим?
Я пожимаю плечами:
— Наверное.
Долгое молчание, а потом в Пенни что-то сдвигается. Она делает несколько шагов вперед и встает со мной рядом на залитом солнцем кладбище.
— Он хотел, чтобы тело его вернули земле и населяющим ее существам. Хотел, чтобы энергия его жизни была потрачена на что-то полезное. Так значилось в его завещании.
Я выдыхаю:
— Ну конечно.
«Найл Линч, любимый сын и супруг».
— Спасибо, — шепчу я. — Что вы это написали. Я не ждала.
— Но это ведь правда? Я проглатываю слезы:
— Наиполнейшая.
Позднее, в поместье, которому полагается стать моим домом до конца условного срока, я ухожу в детскую комнату Найла и девятнадцать часов сплю. Просыпаюсь посреди ночи, дезориентированная: больше в сон не провалиться. Рассматриваю его коллекцию трилобитов, нежно дотрагиваясь до каждого. Потом — до страниц книги, в которой спрятано сокровище: аккуратно засушенные цветы. Дневник с бесчисленными наблюдениями за поведением животных, фотоальбом — на снимках перья, камни самых разных форм и размеров, жуки и мотыльки, навеки застывшие в лаке для волос, обломки крапчатой яичной скорлупы… Каждая из этих вещиц драгоценнее, чем я могла себе представить, и я понимаю, что, хотя Найл и считал, что мать не способна его любить, передо мной доказательство ее любви: она все эти годы хранила его сокровища в полной неприкосновенности.
В углу коробки, надписанные: «Недавнее». Внутри — бумажные залежи, его публикации, заметки к лекциям, дневники. Все это мне знакомо. Я много лет смотрела, как он над ними работает. Один дневник отличается от остальных, его я не узнаю. Название гласит: «Фрэнни».
Нервничая, раскрываю его. Из кратких дотошных записей складывается исследование женщины, которая носит мое имя, но в первый момент кажется мне чужой.
«9:15, только что выбросила использованный презерватив в коридор рядом с мужской уборной, орет от гнева по поводу мерзостности мужчин».
«16:30, снова читает Этвуд в университетском дворе — эссе, которые я цитировал».
«Ок. часа ночи выкрикнула имя матери, пришлось ее растолкать».
Передо мной реестр моей жизни. Мои поступки. Записи постепенно делаются менее академическими, более проникновенными, лирическими. Моя изначальная паника притихает, я начинаю понимать, что передо мной на самом деле. Исследование скорее посвящено моему мужу, чем мне. Таким образом он постигал науку сближения и любви.