И чем больше удовлетворенье и радость по поводу дел на Севере проскальзывали в ее словах, тем упрямее замыкалась она в бессмысленной своей гордыне. Поэтому, рассказывая о Севере, я всячески старался не дать ей лишнего повода для тягостных, мыслей. Зато уж тетушка Ха в дотошных своих расспросах не упускала самых малых мелочей — и таких, которых я не любил касаться даже мысленно: служебных постов, окладов, пайков. А долгие мои поездки за границу, лишившие меня возможности непосредственно участвовать в войне, — они стали любимейшей ее темой, — тетушка расценивала как редкую, почти небывалую честь.
* * *
В Советском Союзе и в Чехословакии я рисовал для души и, не дорожа особенно своими работами, отдавал их каждому, кто ни попросит. Тамошние друзья мои, заполучив картину, покупали мне подарки или устраивали застолье. Подарки я отвергал наотрез, угощеньем прельщался иногда, но от выпивки обычно не отказывался, особенно, если друзья являлись с бутылками в мою комнату — пображничать вместе. И я здорово выучился пить европейские напитки, пил запросто и водку, и сливовицу.
Но в гостях у тетушки Ха я всякий раз просил лишь бутылку-другую знаменитого пива «33». Ибо не так уж и приохотился к спиртному: при случае мог выпить сколько угодно и с удовольствием, нет — тоже не беда. Бывая у друзей здесь, в Далате, сам я о выпивке не заговаривал, но если они подносили рюмку, опрокидывал ее, не моргнув. Тогда, сочтя меня завзятым питухом, приятели стали искать случая пригласить меня, и тут уж я попробовал и шотландского виски, и французского коньяка, и итальянского бренди…
Вечером накануне отъезда в Ханой приятель дал мне бутылку коньяка «Эннесе». За ужином у тетушки Ха я пил только пиво «33», коньяк на стол не поставил: тетушка и Лан наверняка отказались бы, не распивать же его при хозяйках в одиночку. Поужинав, я присел поболтать с тетушкой и с Лан, поиграл с детьми и лишь в начале десятого ушел в свою комнату.
Она предназначалась для гостей, за окном, выходившим в сад, открывался чудесный вид. Позади сада начинался пологий склон холма, поросшего соснами; из-за деревьев выглядывали крыши пагод и навершия башен… С гостиной и остальными помещениями комнату мою связывала галерея. Дверь напротив моей вела в комнату тетушки, рядом был небольшой покой, где стоял буддийский алтарь, и в дальнем конце — комната Лан, тоже выходившая в сад.
Вернувшись к себе, я решил сразу лечь спать. Но на меня почему-то нахлынула тоска, и я вдруг вспомнил о подаренной другом бутылке. Принес ее, сел и стал пить, глядя в сад. Днем там можно было разглядеть каждую клумбу, каждую грядку с капустой, зеленью, луком, клубникой… Кусты роз, хризантемы… Зеленые листья, яркие лепестки цветов, взрыхленная красноватая земля — все точь-в-точь как на картине. Но ночью в неверном свете фонарей и зыбком тумане деревья, грядки и цветники виднелись смутно, а порой и вовсе пропадали из глаз, словно переставали существовать. Я распахнул настежь все створки деревянных ставень и снова уселся, глядя в сад сквозь оконное стекло. Вскоре и его заволокло туманом, я как бы погружался в густые белесые клубы. И тут мне вспомнился вдруг открывавшийся осенними ночами вид из окна моего общежития в Праге на Страховом холме: старинные королевские и княжеские дворцы, Градчаны, кварталы Малой Страны, Карлов мост, Влтава, старый центр города с ратушей и синагогой, памятник Яну Гусу… Древняя Прага утопала в тумане. Вспоминал я другие места Чехословакии, припомнил Россию и страны, где был только проездом. Потом вспомнил наш Север, Ханой, свое детство. И казалось, воспоминаньям не будет конца, они наплывали чередой, точно мутные волны тумана.
Вдруг послышался негромкий стук в дверь. Слегка удивившись, я обернулся, потом встал и открыл ее.
— Ах, это ты, Лан.
— Не спишь еще?
— Нет-нет, заходи.
Она вошла, чуть помедлив, и увидала бутылку на столе.
— Как, и вы тоже пьете? — голос ее повеселел.
Я придвинул стул и улыбнулся:
— Садись, пожалуйста.
Но она осталась стоять.
— Отчего ж ты не попросил рюмки?
(Я, чтоб не затруднять хозяек, воспользовался стоявшей в комнате чайной чашкой.)
— Да ну, не все ли равно.
— Нет уж. Я схожу за рюмками.
Шагнув к порогу, Лан обернулась:
— Ты решил один выпить всю бутылку? Не закусывая?
Она рассмеялась.
— Нет, послушай, — замотал я головой, — не надо никаких закусок. Я уж привык…
— И ты никогда не разбавляешь коньяк?
Я не стал отвечать ей и сам спросил:
— Что, дети уже спят?
— Да.
— А тетушка молится Будде?
— Да.
Она не сводила с меня глаз и улыбалась и, судя по ответам, не очень-то прислушивалась к моим вопросам. Ее интересовало одно — бутылка коньяку, которую я собирался выпить в одиночку, не разбавляя, без всякой закуски.
Наконец она повернулась и направилась к дверям.
— Пойду за рюмками, — сказала она и уже на пороге добавила: — Может, и меня пригласишь выпить?
Игривый голос, быстрые движенья — все это так отличалось от обычной ее манеры держаться. Видно, ей очень пришлось по душе то, что я пил коньяк. Ну, а я — от первых же чашечек, от тумана, клубившегося за окном, и внезапного появления Лан — слегка ошалел. И пришел в себя, как раз когда она вернулась с двумя хрустальными рюмками и пачкой сигарет «555».
Прозрачная обертка с пачки была сорвана, но сигареты нетронуты. С самого первого моего визита тетушка Ха предлагала мне сигареты, но я неизменно отказывался. Ведь я не был курильщиком.
Лан открыла пачку и протянула мне:
— Ты, вообще-то, не куришь, я знаю. Но, может, затянешься сигареткой?
Что ж, можно и закурить, хоть это мне не по вкусу. Я взял сигарету. Лан придвинула пачку к себе поближе и тоже достала сигарету.
— Как, ты куришь?
Она усмехнулась, кивнула. Я, смешавшись поначалу, взял со стола спичечный коробок, принесенный Лан, и дал ей прикурить. Потом и сам зажег сигарету, припоминая мельком: нет, за все это время я ни разу не видел ее курящей. Пепельницы в доме всегда были девственно чисты, и вряд ли такая нежная и заботливая мать, как Лан, курит украдкой от детей. Да и принесла она с сигаретами не какую-нибудь новомодную зажигалку, скажем, «Зипо», а обычные спички… Но затягивалась она сигаретой, как заправский курильщик. Нет уж, здесь, на Юге, что ни девушка, то — сложная натура.
Я поглядел на Лан, — она села напротив меня, — и придвинул ей рюмку, другую взял себе. Потом поднял бутылку:
— Пить будешь?
Не увидь я, как она курит, я спросил бы ее по-другому: «Ты, может, и вправду выпьешь со мной?» В ответ на мой категоричный вопрос она кивнула:
— Да, налей, пожалуйста, рюмку.
Я наполнил ее рюмку, потом свою.
— Значит, завтра уезжаешь? — вдруг спросила она.
Я кивнул. Она подняла рюмку:
— Доброго тебе пути.
Чокнувшись с ней, я, в свою очередь, пожелал:
— Будь счастлива.
Выпив до дна свою рюмку, Лан поставила ее на стол и взглянула на меня:
— Ты так и не спросил, как же я здесь живу.
Она улыбалась, глаза лукаво блестели, но вопрос свой она явно обдумала заранее, стремясь вызвать меня на откровенность. Впрочем, врасплох она меня не застала.
— Мама, — ответил я, — в общем-то мне рассказала…
И запнулся, не желая вдаваться в подробности. Лан, того и гляди, снова решит, будто я «ударяюсь в политику». У здешних девушек есть насчет нас, северян, такое предвзятое мнение.
— И потому, — продолжила она мою фразу, — тебе не о чем меня спрашивать? Тебе все ясно?
Вопрос ее прозвучал не просто насмешкой, это был вызов. Пожалуй, здесь не было ничего неожиданного, и все-таки я растерялся. Передо мной сидела совершенно другая, непривычная Лан. Раньше она занималась обычно детьми, помогала матери в саду, читала — все больше романы на английском языке, слушала музыку… Всегда спокойная, мягкая… Собираясь в город, она никогда не красилась. Усаживалась на свою «мини-ламбретту» в расклешенных брюках и блузке в обтяжку, но как раз в меру — все из простой, дешевой ткани. Правда, было в этой нарочитой простоте, как я догадался сразу, особое, скрытое щегольство.