Но сейчас она курила, пила коньяк, глаза ее светились лукавством. Неоновый свет затоплял комнату, за окном колыхался туман… Мысли мои, почувствовал я, пришли в смятенье. Вдруг, словно откуда-то издалека, послышался голос Лан:
— Налей мне еще рюмку.
Опомнившись, я глянул на стол, взял бутылку, налил ей и себе.
— Ты удивлен, не так ли?
— Чем?
— Да вот, я курю, пью… Когда я жила в Хюэ, — сказала она после паузы, — я здорово курила и выпивала. А здесь бросила, боюсь, мама рассердится. Только сегодня, не знаю сама почему, нарушила свой запрет.
Я знал от тетушки Ха, что последние годы Лан не жила с мужем в Сайгоне, а перебралась в Хюэ, где продолжала свое образование и работала учительницей. У нее был диплом магистра филологии, но она закончила еще и факультет английского языка в педагогическом коллеже. Потом Лан, по ее просьбе, перевели сюда — преподавать в школе; и не прошло и года, как Далат был освобожден. Сейчас она не работает: в школе еще не закончилась реорганизация.
— А ты любишь танцевать? — снова спросила меня Лан. — Наверно, в Советском Союзе и в Чехословакии студенты да и вообще молодежь увлекаются танцами не меньше, чем в Англии или во Франции?
— Да, танцы — обычное их развлечение. Но это ведь целое искусство… — Спохватившись, что впадаю в менторский тон, я засмеялся: — Не думай, в социалистических странах молодежь отплясывает самые модные танцы, да так…
— А на Севере? — перебила меня Лан.
Я слегка смутился, потом продолжал:
— На Севере их называют «международными танцами». Конечно, танцуют и там; но когда шла война…
И пустился было в объяснения.
— Ну, а ты-то сам? — оборвала меня Лан.
— Конечно, пробыв столько лет за границей, — отвечал я со всем возможным равнодушием, — танцам я научился, но не очень люблю их.
— Ты любишь только живопись, да?
Откинувшись на спинку стула, она осторожно выпускала изо рта колечки дыма, глядя на неоновый светильник.
— А вот я очень люблю танцевать. Ходила, бывало, чуть не на все bals de famille[38]. Теперь моими платьями битком набит вон тот шкаф. А к чему они мне, скажи на милость?
В голосе ее прозвучала неподдельная горечь, прежней иронии как не бывало.
— Пускай повисят, — улыбнулся я, — придет время, еще наденешь их.
Лан поглядела на меня:
— Придет, говоришь… Ты лучше ответь, как на духу, может, мне сшить черные брюки и блузку баба?[39] Да и расхаживать в них?
Об этом мы с тетушкой Ха и Лан уже говорили однажды. Я сказал: пусть ходят в чем есть. Конечно, лучше не наряжаться пестро и крикливо. Только что кончилась война, мы еще бедны. Но Лан опять вернулась к старому, и в голосе ее мне снова послышался вызов.
— Я ведь тебя спрашиваю, как близкого человека.
Пусть так, но отвечал я ей уклончиво:
— Я ведь ни разу не видел, к лицу ли тебе платья и юбки. Но в своих европейских брюках ты смотришься — что надо. И вообще одеваешься просто, со вкусом.
— Да у меня все брюки клеш!
— Но, — решил отшутиться я, — вроде, нет ни одной пары с манжетами шириной в шестьдесят сантиметров.
Засмеявшись, она подняла рюмку:
— Давай выпьем.
Мы чокнулись. От коньяка щеки ее раскраснелись, глаза блестели нежно и ласково. Признаюсь, я глядел на нее с некоторым сочувствием: сколько раз за недолгое время менялось настроение ее и обличье! Мягкая, ласковая, чистосердечная, веселая… Язвительная, вспыльчивая… И снова добрая, нежная… Нет, женщин в ее возрасте трудно понять, да еще при таких обстоятельствах. Зачем она пришла ко мне? Потому что я завтра возвращаюсь в Ханой и ей жаль расставаться со мной? Это чувство искреннее, чистое — так сокрушалась бы перед разлукой сестра… Честно скажу, иногда мелькала у меня тайная мысль: а ну как, приехав сюда, нашел бы я Лан незамужней, бездетной? Сама-то тетушка Ха и не таила своего удручения, в разговорах наших она не в силах была скрыть ни тяжелых вздохов, ни горьких взглядов, которые то и дело бросала на дочь. А Лан, как я говорил уже, была со мной сердечна, приветлива, мила; но неизменно сохраняла меж нами некую дистанцию. И вдруг сама явилась ко мне на ночь глядя; да еще и держится так странно. Но вот к ней, вроде, вернулось веселое расположение духа, и я спросил:
— Скажи, почему ты не работаешь?
Правда, я знал, после освобождения Лан не раз бывала на собраниях, но от работы отказывалась: у нее, мол, маленькие дети и мать — одинокая старуха. К ней приходили коллеги да и ученики тоже, звали, уговаривали, но она работать не шла. Хотя недавно она сказала мне: если предложат место учительницы, согласится, а нет — останется дома, будет помогать матери выращивать и продавать цветы; не станет народ покупать цветы, так начнет разводить овощи… Глядя на Лан, я понимал: разговоры эти ей давно приелись. Но все же, при каждом удобном случае, советовал: ходи на собрания, берись за любую работу; поваришься в гуще жизни — узнаешь ее как следует, да и внесешь свой вклад в дело революции. Но она знай себе отмалчивалась. Я понимал, душу ее гнетет тяжкое бремя.
Вот и теперь она промолчала, потом протянула мне свою рюмку.
— Налей-ка еще.
— Зачем ты столько пьешь? — спросил я, но поднял бутылку. Налил ей. Потом себе.
— Успокойся, — сказала она, — где мне с тобой тягаться, целую бутылку сразу я не выпью. Хотя, бывает, одна выпиваю полбутылки. — Осушив рюмку, она поставила ее на стол и, глядя на меня, вздохнула: — Не сердись, выслушай… Да, я выросла здесь, на Юге, но была девушкой чистой и верной… Мама рассказала мне про уговор между нашими отцами. Но я, как ни старалась, не могла представить, какой же ты. Я и родителей твоих не видела ни разу. Спросила маму, она рассказала и про них, как наши семьи жили вместе в Хоада. И все-таки представить тебя я была не в силах. О, как далеко ты был от меня!.. Я знала от мамы, что отец твой — участник Сопротивления, а тебя переправили на Север… Что мой отец работал на революцию, его пытали в тюрьме и после этого он заболел и умер. Я безумно жалела папу, думала о твоем отце, о тебе, преклонялась перед вами. Но мне казалось невероятным, чтобы их уговор стал реальностью. Нет, я не могла вообразить тебя… своим мужем. Мой муж, думала я, не может быть революционером. Разве сама я способна стать подпольщицей? Да мне это не по силам… Конечно, я училась и старалась вовсю, чтобы сдать экзамены, получить работу и выйти замуж за такого же человека, как я. Нет-нет, не за какого-нибудь там чинушу или важного офицера, — лишь бы нам хватало на жизнь и мы могли вырастить детей. О большем я не мечтала… Ты был на Севере, ты стал революционером, и меж нами легла пропасть… Не сердись, но так мне казалось тогда. И поэтому, едва мне пришло время любить, чувства мои устремились куда-то прочь от тебя. Я получила тогда диплом бакалавра здесь, в Далате, и уехала учиться дальше в Сайгон. Там я познакомилась с Лыонгом, он тоже был приезжий, только из Нячанга. Он учился на последнем курсе коллежа. Мы полюбили друг друга. Любовь, истинная, чистая любовь овладела всем моим существом. Наконец он окончил коллеж, и мы решили, что он должен съездить в Далат к маме — просить моей руки. Но тут ему предложили поехать учиться в Канаду. Он не знал, как быть, совсем уж было отказался от поездки. Я настояла на его отъезде. Могла ли я из эгоизма повредить любимому человеку? Время, оставшееся до его отъезда, было самым счастливым и самым печальным для нас. Мы не расставались ни на миг; вместе гуляли, вместе смеялись и плакали. Я заботилась о нем, обо всех его делах — вплоть до мелочей. Ведь он был таким непрактичным. Сама выбирала для него костюмы, обувь, сорочки, даже галстуки. Связала ему свитер, перчатки. В день его отъезда я плакала с самого утра. Он еще колебался. И даже в аэропорту Таншоннят перед самым отлетом то и дело твердил: «А может, мне лучше остаться?..» Я прильнула к нему, потом сама подтолкнула к выходу на посадку. Когда самолет взлетел, я упала без чувств, друзья Лыонга подхватили меня. Они увезли меня домой, а там лишь, в одной из комнат, которые они снимали, я пришла в себя. Проплакала весь день… Наверно, друзья Лыонга сочли такое проявление чувств признаком слабости, инфантильности. Любовь для них сводилась к одной только плотской близости. Но я… Нет, наша с Лыонгом любовь была настоящим, большим чувством, я никогда не забуду ее.