Причин столь стремительной и широкой популярности этих картинок две.
Во-первых, в них печатались литературные произведения, азбуки, арифметики, календари, пересказывалась история, излагались основы географии, медицины, ботаники, астрономии, именовавшейся козьмографией, лубки заменяли газеты, сообщая важнейшие новости, толковали Священное писание, рассказывали о разных городах, знаменитых монастырях, русских святых, развлекали сказками, песнями, баснями, изображениями веселых плясок, шутов, разными сатирами. И все это Делалось — заметьте! — в основном картинками, иногда Длинной чередой последовательно-повествовательных картинок, расположенных точно так же, как фрески в храмах — ярусами, один под другим. То есть покадрово, как мы сейчас говорим. Подписи вводились лишь тогда, когда что-то просто невозможно уже было изобразить. Ну, например, титул персонажа или прямую речь, или слова песни.
И, во-вторых, лубки служили великолепным украшением для любого тогдашнего помещения, любого жилища, особенно бедного, ибо русские художники с первых же шагов придали им тот неповторимо яркий и радостный характер, который был свойственен всему русскому народному искусству.
Есть, например, такой огромный лубок — «Трапеза благочестивых и нечестивых». Склеен он из четырех частей и изображает двухэтажный причудливый терем в разрезе, в котором вкушают две компании. Одна наверху, в светелке, и лица там у людей постные, позы скучные — это благочестивые. До того благочестивые, что хитрый ангел удрал от них вниз — к нечестивым, восседающим за длинным резным столом. У этих — настоящий пир, настоящее веселье. В сенях скрипач и волынщик играют. Возле бражничающих озорные сиреневые по цвету черти крутятся (кстати, как две капли воды похожие на чертей в галереях ярославского Ильинского храма), зелено вино пододвигают, смущают мужчин и женщин возможными усладами, и кое у кого уже и глаза заблестели…
Настроение «Трапеза» рождает солнечное, веселое, задорное, и, наверное, поэтому не сразу даже замечаешь, что вся композиция лубка и его причудливый терем — почти целиком повторяют многие иконы новгородско-строгановского письма, где почти всегда изображены такие же сказочные, богато украшенные палаты в разрезе. И персонажи в нем трактованы по-иконописному, и основные детали те же, и даже обличье чертей. Вот только задача у лубка совсем иная, чем у любой иконы; симпатии автора явно на стороне нечестивых, он откровенно насмехается над постной жизнью праведников, и помогают ему в этом художественные средства, заимствованные уже у других искусств; его орнаменты больше похожи на орнаменты резьбы по дереву, а яркая желто-розовая цветовая гамма напоминает некоторые северные вышивки и северные же росписи по дереву, и ощущение необыкновенной солнечности лубка идет именно от нее.
Но пришли петровские времена. Господа отвернулись от «примитивной, грубой, дешевой» картинки, и она стала достоянием только простого люда, и характер ее сильно изменился.
Появился, скажем, такой рисунок. Весьма уродливая носатая баба, за поясом которой пест и длинный гребешок — атрибуты бабы-яги, — едет верхом на свинье драться с сильно обросшим плешивым стариком. И назван старик крокодилом: «Яга-баба с пестом едет с коркодилом драться». Так и написано — «коркодилом».
Краски очень яркие, персонажи смешные и вроде действительно в порыве, в злобном движении. Внизу на желтой земле цветочки произрастают.
Ничего вроде особенного — забава как забава.
Только дело в том, что крокодилом в народе тогда именовали Петра Первого. А жену его — Екатерину считали злой колдуньей, приворожившей царя, поэтому-то она и на свинье, поэтому и держит в руках атрибуты бабы-яги — пест и гребешок. А чтобы зритель сразу понимал, что крокодил — это Петр, под ним изображен маленький кораблик — любимое детище царя.
Петру была посвящена и знаменитая картинка, которую вы наверняка встречали или в учебниках, или в книгах по истории: «Кот казанский».
Но почему еще и кот-то?
А как изобразить крутого царя, как назвать его — не впрямую же? Вот кто-то и придумал два ассоциативных образа: страшного крокодила и хитрого свирепого кота.
И как умно художник нарисовал его. Внешне он вальяжный и жирный и просто сидит и смотрит на нас, заполнив собою весь большой лист. Но чем дольше на него смотришь, тем сильнее чувствуешь, что он очень пружинистый и ловкий, и в выпученных глазах его горит страшная свирепость. Первое достигнуто тем, что он весь покрыт закручивающимися полосками коротких штришков, которые делают его одновременно и очень пушистым, и очень напряженным. Свирепость же ему придают выпученные глаза — единственные полыхающие красные — налитые кровью! — пятна на большом желто-сиреневом листе. И поставлены они так, что, куда бы ты ни отошел, они все равно следят за тобой, не отпускают, пучатся, горят.
А чтобы уж никто не сомневался, чьи именно эти глаза, чуть позже было создано несколько лубочных портретов Петра в форме конного и пешего гренадера с точно такими же выпученными глазами, только не красными. Хоть бери и меняй их местами.
Да и надпись, помещенная в затейливой рамочке возле головы кота, как бы пародирует официальный длинный титул царя: «Кот казанский, а ум астраханской, разум сибирской, славно жил, слатко ел, слапко бздел».
Петр Первый, разумеется, видел эти злые рисованные сатиры на себя и знал, какое широкое хождение они имеют в народе, и потому не раз пытался пресечь их производство и распространение. «За составление сатиры сочинитель ея будет подвергнут злейшим истязаниям» — грозил один из его указов. А через несколько лет появился второй (20 марта 1721 года), по которому московским городским властям надлежало «описать и взять в приказ церковных дел продававшиеся на Спасском мосту и в других местах листы разных изображений».
Но дело в том, что и до Петра были подобные указы Патриарха Исакима, изданный еще в 1674 году: «Многие торговые люди, резав на досках, печатают на бумаге листы икон святых изображения, инии же вельми неискусние и неумеющие иконного мастерства делают рези странно… (в это время как раз усиленно насаждалось живоподобное иконописание!), и те печатные листы покупают люди и теми храмины, избы, клетки и сени пренебрежно, не для почитания образов, но для пригожества».
Обратите внимание: «но для пригожества»!
А после Петра был указ 1744 года — результат доноса Якова Штелина. И в 1745 году лубок запрещали. И в 1783-м. И в…
Но народ, попросту говоря, плевал на все эти запрещения, подчас очень лютые. Он превратил лубочную картинку в свое оружие, с помощью которого боролся с власть имущими, отстаивая свое понимание жизни, свои традиции, мечты и вкусы.
Поэтому не успели еще смолкнуть в церквах панихиды по усопшему великому императору, а на Спасском крестце уже продавали новый огромный и очень развеселый лист «Как мыши кота погребали». Эту-то картину через десятилетия и искал «профессор элоквенции и поэзии» Штелин.
Все тот же кот казанский, но только мертвый, лежит на ней в санях, которые везут, взявшись за веревки, многочисленные мыши. В некоторых вариантах картины их насчитывается до шестидесяти штук и большинство что-нибудь еще тащат или делают. Одна обязательно едет за санями в двуколке — очень любимом Петром экипаже, и держит в руках бутылку. Надпись рядом объясняет: «Мышь едет на колесах, а заступ в торопах да скляница вина в руках» — намек на пристрастие царя к выпивке. Есть мышь с трубкой во рту: «Мышка тянет табачишка» — опять пристрастие Петра. Есть мыши-немки и чухонки, то есть родственницы Екатерины Первой. Есть мышь-пирожница, «пищит, пироги тащит» — пирогами в юности торовал, как известно, любимец царя «светлейший князь Меншиков», он изображен ближе всех к коту.
И повсюду тексты: «Мыши кота погребают, недруга своего провожают… знатные подпольные мыши, криночные блудницы, напоследок коту послужили, на чухонские дровни, связав лапы, положили… песни воспевают, после кота добрую жизнь возвещают… жил славно, плел лапти, носил сапоги, слатко ел, слапко бздел, умер в серой месяц в шестопятое число в жидовский шабаш». А в некоторых вариантах добавляется, что кот был свиреп, по целому мышонку глотал и все вокруг покалеченны им идут: у кого рыло отшиблено, кто на костылях, кто на руках раненого мышонка несет. Но все равно от души веселятся — умер ведь!