Полицейский, охваченный животным страхом, внезапно упал на колени:
— Не убивай, господин! Мне еще не исполнилось и двадцати четырех... Прошу тебя, помилуй, я ничего не сделал никому... Я вышел в первый раз...
Он весь трясся от страха, закрыв лицо руками. Антон смотрел на него, и в его памяти одна за другой вставали картины из жизни партизанского отряда. «Сколько лишений и тягот, радости побед и встреч с друзьями, леденящей скорби о погибших товарищах!.. Пусть будет одним полицаем меньше! Впрочем... этот останется навечно в горах, но на его место из Софии пришлют другого, а если и тот погибнет, прибудет третий, чтобы продолжать кровавую бойню в горах, долинах рек, в городах и селах...»
— Итак, я спрашиваю... где и какие силы находятся в засаде?
Полицейский молчал. Казалось, он поглощен событиями тех дней, когда все это только начиналось. В его памяти всплыли светло-серые шинели, лоск сапог и блеск сабель. «Господа, смирно! Для встречи господина министра...» И за снежной пеленой затихал торжественный марш полиции...
Антон еще раз повторил вопрос. Полицейский, казалось, хотел спросить: «Какая мне будет польза от того, что я расскажу, если я все равно умру?» Однако он не решался, так как не мог не знать, что в таком положении, в каком оказался, просить о пощаде бесполезно. И тут его словно прорвало: они бросили его одного, а ведь могли бы дать о себе знать, выстрелив одну-две ракеты на маршруте своего движения по этим незнакомым горам. Он заблудился, изнемогая от длительной ходьбы, затем спрятался в пещеру, чтобы переждать дождь. Потом наступила ночь, а когда он проснулся, вновь никого не обнаружил. Они просто бросили его!..
— Я вел самостоятельную группу. Нам было приказано прочесать участок между тремя дорогами, ведущими в город, и к вечеру возвратиться. Засады есть, но они далеко. Вот все, что мне известно, — закончил он, с мольбой и надеждой глядя в глаза партизану. И вдруг, словно только теперь осознав, насколько юным оказался его противник, полицейский простонал: — Но вам... вам нет еще и двадцати лет! — И это уважительное «вам» прозвучало как проблеск надежды на спасение.
— Замолчи! — обиженно сказал Антон, а затем с нескрываемой гордостью добавил: — Я — ремсист...
Они вышли к горному хребту, разделявшему горы на две половины: его левые крутые скаты вели к пропасти, а правые, более отлогие, спускались к старому пихтовому лесу, темному и загадочному, с лабиринтом долин и оврагов, никому не известных дорог и тропинок. Полицейский и партизан стояли друг против друга, словно вросшие в скалы. Под ними простирался весь мир. Человек в полицейской форме ждал своего конца. Антон оценивал, к чему может привести выстрел высоко в горах, где проходила граница между своими и врагами.
Полицейский не помышлял о побеге. Он отказался и от мысли еще раз упасть к ногам партизана и просить о пощаде. Полицейский понял, что воля и непреклонность его противника, почти сверстника, приобретены не в школе, не на плацах, не в тренировочных залах, а здесь, в горах, в борьбе с реальным врагом. Думать о каких-то приемах самообороны, а тем более о побеге было бессмысленно.
— Стреляй... — вновь перешел на «ты» полицейский, и в голосе его прозвучали одновременно и страх, и мольба о пощаде, и твердость. — Твои выстрелы не услышат ни ваши, ни наши. Но и тебе отсюда нелегко будет уйти.
— Как и всем твоим. Но пока я — твой судья.
— Кто делает зло, добра не найдет, — со злостью проговорил полицейский.
Солнце поднялось высоко над Родопами, заливая все вокруг светом и теплом. После обильного дождя от земли поднимался пар.
— Видишь, какая благодать? Солнце светит, а ты умираешь. Плохо, когда нечем себя утешить. Просто уходишь из жизни. Общество твое обречено, а ты не понимаешь этого.
Полицейский вздрогнул. У него был такой вид, будто он вот-вот закричит: «Во имя его величества!..» Однако он начал что-то путано говорить о боге...
А что говорил в своих проповедях майор в полицейской школе? «Вы никого не должны щадить... Пролитая кровь предателей родины есть жертва на алтарь отечества!.. Чем больше будет уничтожено коммунистов, тем ярче воссияет корона его величества...» Полицейскому казалось, будто он проваливается в трясину: то, что он переживал сейчас, и то, что чувствовал до того, как оказался перед дулом партизанского пистолета, совершенно отличалось от многословных проповедей господ в полицейской школе. Он оказался в положении обманутого человека: все, что ему внушали в полицейском управлении, совершенно не соответствовало его мечтам и намерениям, было сплошной ложью...
— Ты — соучастник тех, кто не имеет права на место под солнцем, — проговорил Антон.
Полицейский не возражал, да и смысла в этом не было.
— Ясно! Моя жизнь кончилась... Но ты... и ваше пребывание в горах тоже безумие... и самоубийство! Какая от этого польза?..
Антон задумался. Где он слышал эти слова? Кто говорил о том, что борьба — это самоубийство, какая от нее польза?.. А говорил об этом бай Михал.
...Их было шестеро в доме Анешти. В ту темную дождливую ночь они сидели на голых скамейках. Бай Михал наконец-то нашел в себе силы прийти на встречу с партизанами. Секретарь околийского комитета не имел ни смелости, ни желания «заниматься сумасбродными головами, которые жертвуют собой, обрекая себя на самоубийство... без пользы...»
Полицейский замолчал. Антон, пристально взглянув в его залитое потом лицо, ответил:
— Ты говоришь, что партизанская борьба — это безумие и самоубийство? Нет, господин полицейский пристав! Постройка дома это не самоубийство, а жизнь. Мы сейчас делаем кирпич, забиваем сваи, заготавливаем камень, закладываем фундамент, а завтра будем строить дом...
Говоря это, Антон подумал: «Хорошо бы отвести полицая в отряд. Пусть там его допросят и сами разберутся...»
Полицейский с безразличным видом слушал слова партизана о строительстве какого-то дома: томительное ожидание казалось ему страшнее смерти.
— За что?.. Я ни одного выстрела не сделал по партизанам... И вообще я...
— Но ты сознательно отдал свое сердце врагам народа. Ты научился, например, приемам допроса. Ты умеешь вырывать ногти, жечь раскаленным железом подошвы ног, доводить до безумия людей. Зачем тебе нужна жизнь палача, жизнь убийцы? Ты лишний на этой земле! Пусть твои руки еще не запятнаны кровью людей, но...
— Стреляй! — закричал вдруг полицейский, но Антон никак не прореагировал на это. Партизан словно хотел заглянуть за перевал. Он еще не знал точно, как поступить, но уже отчетливо видел, как из дула пистолета плеснет пламя и тоненькая струйка рассеется перед ним. Полицейский сделает судорожный шаг вперед или откинется назад, будто от удара кулаком, а затем закачается, схватится за рану и рухнет на землю.
— Убивай! Чего тянешь? Наши убивают таких, как ты, без церемоний! — хриплым, глухим голосом проговорил полицейский.
Антон медленно оторвал свой взгляд от перевала и мысленно перенесся на сутки назад, когда он входил в просторную городскую квартиру, где собралось десять юношей — сверстников младшего брата Страхила. Они мечтали встретиться с партизанами больше двух месяцев. Командир отряда Страхил сказал Антону: «Ты идешь с Любой и Бойко. Их оставишь на окраине, им не следует ходить в город. Доберешься до города, найдешь моего брата, ты знаешь его. А что тебе там надо сделать, договоришься с Димо. Он будет у Владо. Тебя прошу об одном — принеси свою голову на собственных плечах...»
Он посчитал собравшихся: двенадцать. Он был тринадцатый. Как сюда добрались? Какие меры предосторожности приняли? А если полиция обнаружит место собрания? Они предусмотрели путь отхода: три соседних забора — не такое уж серьезное препятствие; из комнаты можно выскочить через одно из угловых окон, а также через заднюю дверь. Антон снял с предохранителя свой парабеллум. Юноши насторожились, посерьезнели. Когда он вошел, ребята с любопытством рассмотрели его. И кто только подал командиру идею так его вырядить? Больше двух часов ему подгоняли по росту подофицерскую куртку. Потом его подпоясали ремнем с подофицерской бляхой, царский герб на которой уже стерся, и на его месте Методи мастерски выгравировал пятиконечную звездочку. Люба даже предложила: «У меня есть духи, Антон. Когда будешь входить в город, немножко надушись». Кто-то выкрикнул: «Для чего нам выступать перед народом в таком нарядном виде?..» «А разве мы боремся за то, чтобы всех сделать нищими? — возразил другой. — Может, нам тогда и не бриться в знак солидарности с теми, кто томится в неволе?..» Бай Манол, присаживаясь к столу и с безразличным видом сворачивая самокрутку, сказал первое, что пришло ему в голову, но попал в самую точку: «Дело в том, что идти в город грязным, неумытым... как-то некультурно...»