Юргенс сунул руку в карман, словно желая дать что-либо нищим. Но нашел в кармане перчатки и стал натягивать их. Перчатки отсырели. Приблизив к лицу обе руки, он почувствовал запах карболки.
Запах этот носился, казалось, повсюду. Аптека насквозь пропитала им Юргенса. Если бы у него была душа, то и та пропахла бы лекарствами.
С трудом натянул он перчатки на свои худые пальцы. Поднял воротник пальто и пошел. Земля была сырая и мягкая. Дождь зашумел слышнее, чем раньше.
По обе стороны аллеи стояли одноэтажные и двухэтажные дома. Сумерки уже сгустились, но ни одно окно не было освещено.
Кое-где попадались лавки гробовщиков или торговцев могильными памятниками. На окнах белели крошечные детские гробики, серебряные кисточки, проволочные венки или ангелы с пальмовыми ветвями.
Двери лавок были еще открыты, но в их темном нутре не видно было ни души.
На повороте улицы Юргенс оглянулся: оба нищих все сидели неподвижно под дождем. Старик еще тяжелее опирался на руки. Он походил на сидящую собаку.
Тротуары были вымощены большими круглыми камнями, и Юргенс спотыкался почти на каждом шагу. Это лишь усугубляло его дурное настроение.
Ему казалось, будто над ним совершили несправедливость, совершенно напрасно заманив в эту жалкую дыру, где ему больше нечего было делать.
Конечно, смерть матери его потрясла. Правда, уже двадцать лет, как он ушел из дома, и за последние семь лет ни разу не видел свою мать. Мало ему приходилось и думать о ней. Но все же это была его мать.
Теперь и это кончилось. Словно черной чертой зачеркнула смерть его прошлое.
Он слишком поздно узнал о ее болезни. И нашел здесь только коротенькое письмо сестры, пустой дом и могилу матери. Он послал сестре открытку, купил венок на могилу и собирался остаться здесь лишь до тех пор, пока дом не будет продан или хотя бы выгодно сдан в аренду.
Эта мысль снова привела в равновесие его чувства. Смерть — это неизбежность, но все же она лишила его покоя. Он не привык к подобным мыслям, да и не желал привыкать. Жизнь — это все-таки нечто совсем иное.
Он повернул на улицу, которая вела вниз, в город. Маленький черный человечек сновал с одного тротуара на другой и длинной палкой зажигал газовые фонари. Издали доносился грохот телеги. И этот грохот заставил Юргенса окончательно очнуться.
Ему припомнилась его собственная судьба и судьба сестры: один двадцать лет с утра до вечера торчал за аптечным прилавком или в затхлом воздухе аптечного склада, а другая столько же лет жила в маленьком провинциальном городишке с пьяницей-мужем, среди все растущей кучи детей, — такова была их жизнь.
Раз или два в году они писали матери и друг другу. Он сообщал, что ему прибавили жалованья, сестра — что появился еще ребенок, а мать — что все идет по-старому.
Возможно, и они когда-то ожидали от жизни лучшего. Но жизнь не посчиталась с их надеждами. И Юргенс в конце концов примирился.
О нет, жизнь не игрушка. И он когда-то начал с глупостей. Приехал в большой город, как всякий провинциал, радовался красивой одежде, забавлялся с женщинами.
Но, слава создателю, это скоро прошло. У него вообще не было страстей или, во всяком случае, пороков.
Женщины — те требовали денег, здоровья, времени. А у него не было ничего лишнего.
Он скоро уразумел ценность денег и времени. А его желтоватое лицо чахоточного отнюдь не свидетельствовало о здоровье, необходимом для женолюбца.
Он понял, что нужно для его спокойствия. У человека имеются обязанности, а исполнение обязанностей приносит деньги. Все, что сверх этого, — пустое.
Он похоронил себя в пыли аптечной торговли.
В конце каждого месяца он заходил вместе с другим продавцом в пивную, заказывал бутылку пива и беседовал о вещах, известных обоим. Раз в год он вместе с семейством патрона уезжал на острова, чтобы провести там воскресные послеобеденные часы.
Они сидели тогда за ресторанным столом, ели бутерброды и запивали их пивом. Патрон любил рассказывать о своих ученических годах. Жена его дремала при свете весеннего солнца.
Юргенс поглядывал на дочь патрона. Она была худая, с жесткими чертами лица. Немолода — уже за тридцать — и некрасива. Но для Юргенса это не имело значения.
Он и сам не лучше. Лицо у него желтое, короткие волосы поседели на висках, а руки костлявые. Но он надеялся, что и дочери патрона это безразлично.
Потому что тут речь шла не о чувствах. Они лишь хотели устроить свою жизнь — вот и все, — чтобы с каждым днем она все больше налаживалась. В этом и заключается цель человека.
Теперь Юргенс считал, что сделан еще один шаг к устройству жизни.
Он знал: Амалия Карловна ждет его и по-своему сухо, но все же стыдливо мечтает о нем в своей тесной девичьей комнатке между клеткой с попугаем и жиденьким фортепьяно. Точно так же он знал: тесть ожидает его со счетными книгами, графином кюммеля и дружескими советами.
Судьба позаботилась о нем. Он был ей благодарен.
Он зашагал по деревянному мосту. Вверх и вниз по течению на берегах реки мелькали одинокие огни. За перилами чернела вода. А издалека упрямо доносился грохот телеги.
В этом грохоте он снова узнавал родной город.
Все здесь было по-прежнему: та же река, те же улицы, те же каменные ограды вокруг садов, а над оградами — верхушки чернеющих в темноте деревьев. Все было по-прежнему!
Фонари едва мерцали под дождем, словно туманные клубки света. В окнах лавок виднелся свет. Вода каплями стекала по жалким вывескам. Торопливо обгонял его одинокий, закутанный прохожий. Но ничто не нарушало картины общей безжизненности.
«Вот каков он здесь, в родных местах, — подумал Юргенс, — этот отставший от всего мира, несчастный, убогий народ. Деньги, эту единственную ценность, здесь не умеют делать.
А чего стоят все их идеи и мечты без этого! Что толку в принадлежности к той или иной национальности, если народ все равно темен, неопрятен и беден!»
О нет, его не обманешь таким ребячеством. Адольф Иванович Юргенс знал, что делал. Он был достаточно умен, чтобы видеть дальше всего этого.
Какое ему дело до национальностей! С русскими он русский, с евреями еврей, а дома разговаривает по-немецки. Потому что патрон — немец.
Если он что-нибудь испытывал сейчас, то разве только сожаление о том, что и он родился здесь. В начале жизни это доставило ему немало затруднений. Это было словно болезнь, которая проходит лишь с годами.
Но теперь прервалась и последняя связь. Теперь он хотел покончить здесь со своими делами, чтобы и вспоминать о них больше не приходилось.
Путь его пролегал не здесь, не по этим грязным улицам, вдоль гнилых заборов, в конце которых печально мерцала в окне керосиновая лампа.
Он остановился в узеньком переулке и через чернеющую калитку вошел во двор. Ровный шум дождя не прекращался. Юргенс зашагал по траве, выросшей меж камней.
В глубине двора чернел низенький деревянный дом. Ни в одном окне не видно было света.
Около дома, словно призрак, стояло голое, безлистое дерево. На веревке белели в темноте простыни.
Здесь Юргенс играл в детстве. На земле тут цвели клумбы, наверху сочно зеленели ветки. Пестрая птичка пела, укрывшись под листом.
Теперь сад уже давно одичал, клумбы затоптаны, деревья срублены. Лишь старая яблоня стояла, расправив свои ветхие плечи. Пожухлая трава вокруг нее была словно спутанная щетина.
Юргенс с минуту постоял перед домом. Потом с досадой пожал плечами.
Чужды были его сердцу эти пни и камни. И эта старая хибара также была для него лишь средством устроить свою жизнь, не больше того.
Он вошел в открытую дверь и очутился в большой, низкой кухне. Глухо раздавались его шаги по кирпичному полу. Ощупью пробирался он в темноте.
Вдруг он услышал во тьме, почти возле самого уха, жуткое бормотание, и в ту же минуту кто-то коснулся его рук холодными пальцами.
Юргенс застыл в испуге, волосы зашевелились у него на голове. Но потом он понял: это была старая служанка Малле, жившая в доме с самого его рождения. Теперь она старалась утешить его своим беззубым бормотанием и приласкать костлявыми руками.