О матушка, матушка, ты, которая устало ковыляла по мызным картофельным бороздам, беременная, отупевшая от стыда и боли, почему не утопилась ты на дегтярно-черном дне мочила, под льняными снопами, под плотами с наложенными на них камнями! Зачем ты родила меня в соломе на полке́ чужой бани, меня, жалкого, несчастного!
Позор, грех и преступление — нет прощения позору, греху и преступлению во веки веков! Знахарю и безбожнику, прелюбодейке и тому, кто толкает на прелюбодеяние, убийце и вору уготовано свое место — там, где горит адский огонь и адская сера. Даже детям их отомстятся грехи родителей до третьего и четвертого колена!
Раннусу вспомнилась его конфирмация и первое, оставшееся и последним, причастие. Это также совершилось в тюрьме — давно, очень давно! Тело господне вспомнилось ему, оно прямо-таки жгло его гортань. Это воспоминание снова разбудило его голод, во рту скопилась слюна, он поел бы тела господнего просто ради утоления голода.
Нет надежды погибшему. Даже небо ничего не говорит ему. Даже если он попадет туда, грех и позор прошлого осквернили бы всю его радость. Он никому не посмел бы там взглянуть в глаза. Каждый показывал бы на него пальцем: вот идет конокрад! Чего нужно конокраду на небе?
Может, только в аду никто не увидел бы его, не заметил за чужими спинами, он притаился бы там за дверью. Там нашлись бы преступники покрупнее, а он был бы там ничтожнейшим среди ничтожных. Никто не знал бы там его имени, и дьявол без гнева переступил бы через него, словно через маленького червячка.
Кому другому должен он молиться, если не злому духу! Больше не на кого надеяться. Если бы он верил в добро, он бы уже давно пропал. Помилуй ты, черный! Помоги, защити от справедливости, добра и добродетели! Помоги своему дитяти, защити свое дитя!
Он продолжал лежать, прижав свинцово-серое лицо к камню. Он долго оставался недвижим. Он ни о чем не думал. Только животный страх наполнял его. Голод его свирепел. Он жевал зубами, как животное, во сне пережевывающее жвачку. Барабаны и трубы гремели под ярко-синим небом!
5
Вечер опустился на город. Синие тени крались над замковыми валами и домами. Близилось черное море тьмы. Зажглось электричество. Дымчатое облачко зарозовело, словно крашеная женщина, деревья на бульваре заблестели, словно черные бумажные цветы.
На повороте насыпи, на берегу черного пруда в сумерках забелели ярмарочные палатки. Черные люди суетились среди них. Зажглись огоньки в палатках. Зажглись карусельные фонари. Карусель начала вертеться, словно огненная печь, огненное гнездо, огненное колесо, — огненная карусель с ревом закружилась!
На насыпи толкался народ: парни из пригорода и проститутки, солдаты, моряки и нищие. Все это шипело и кипело. Народ шумно, крикливо скоплялся вокруг балаганов и каруселей, выдыхая душное тепло.
Стайками двигались женщины, повязанные красными и пестрыми шарфами. За ними по-матросски враскачку шли мужчины с гармониками, в шляпах, сдвинутых на затылок. В толпе пробирались карманники и сыщики. И, вырываясь из пьяного гомона, гудела карусельная шарманка и молол чепуху клоун на ступеньках балагана.
Вертелась карусель. Длинные пестрые ленты серпантина летели в воздухе. Вертелись горящие фонари и зеркала. Вертелись лакированные лошади, коровы и свиньи, бросая жуткие тени на толпу. Вертелось все, летело, мчалось все!
На розовых, телесного цвета свиньях сидели крашеные мамзельки с пышными грудями. А за ними, протянув руки в кричащей мешанине огней и зеркал, неслись похотливые мужчины на красных быках или вздыбившихся конях.
Раннус глядел, широко раскрыв глаза и раздув ноздри. Это тоже была жизнь — ах, он забыл ее, это тоже была жизнь! Огненные блики скользили по его худым щекам. Его голодные глаза провожали женщин, мчавшихся на свиньях. Это был безумный круговорот: пост и разговенье, голод и насыщение.
Все бешенее кружилась карусель. Зеркала пробегали мимо, отражая несущуюся массу людей с разгоревшимися лицами. Вперед, все вперед! Все безумнее, все безумнее! И вдруг карусель словно поднялась на воздух, лошади догнали свиней, и в жарком вихре все полетело кувырком.
Раннус вскочил. Вон отсюда, в это бушевание или обратно в тюрьму! Больше он ничего не боялся. Он высунул голову из-за прутьев решетки и закричал. Никто не услышал его! Костлявыми руками ухватившись за прутья, он метался, словно зверь в клетке. Никто не замечал его.
Тогда безграничная боль, словно пламя, охватила его. Шарманка выдыхала огонь, карусель раскидывала пламя, широкое, словно покрывало. Выше головы, выше головы взвивались языки пламени! Ах, дышать нечем, дышать нечем! Дышать нечем! Он упал, как падает мертвый.
Он вспоминал.
Они бежали согнувшись, он и седой старик, по заросшей можжевельником поляне. Оба тащили на плечах связанных по ногам живых овец, головы которых вяло болтались у них за спиной. Издали доносились ожесточенный лай собак и осипшие голоса людей. Была темная осенняя ночь.
Собаки приближались. Их лай раздавался с обеих сторон, а науськивающие голоса слышались сзади. Преследователи хотели окружить воров. Те сбежали с холма вниз на болото. Собаки заходились в воющем лае, во тьме беглецам чудился топот преследующих. Пошел дождь.
Они блуждали в болоте среди кочек и чахлых сосенок. Они перепрыгивали через кочки и увязали в мокром болоте, волоча за собой жалобно-покорных овец. Они слышали, как преследователи в кромешной тьме метались по краю болота, криками подавая друг другу сигналы. Холодный дождь лил как из ведра.
Они остановились посреди болота, трясясь от страха. Он слышал, как молился старик. Его спина болела. Он ничком повалился на дрожавшую овцу и, словно малый ребенок, заплакал вместе с ней. Сквозь шорох дождя с краев болота доносились призрачные голоса.
Он вспоминал.
Знойный летний день пылал над ярмаркой с ее палатками, балаганами и каруселями, над поднятыми оглоблями телег и волнующимся морем народа. Лошади ржали, скотина мычала, сквозь густое облако пыли солнце просвечивало, словно застывшая кровь. Тогда они поймали его.
— Вор, вор! — пронеслось среди народа. — Карманника поймали! — И десятки рук схватили его. Железные пальцы держали его за шиворот, сотни разгоревшихся лиц, тысячи покрасневших глаз окружали его повсюду, куда бы он ни посмотрел. Солнце пламенело сквозь багровую пыль.
Его подтолкнули вперед. Его толкали, пинали, перебрасывали с места на место, не выпуская из рук. Он был словно вал, вокруг которого вращалась эта ревущая толпа. Они миновали уже ярмарочный базар, каменную корчму и все продолжали идти, а по обе стороны толпы, высунув языки, бежали балаганные шуты с обсыпанными мукой лицами.
Но вот толпа наткнулась на кучу камней, и кому-то пришла мысль: «Раздавите его пальцы между камнями, чтобы он больше не воровал!» Они поставили его на колени, вытянув его пальцы на большом камне. Послышалось падение камней и треск костей. Он без сознания упал от страшной боли. Издали до него донеслось лошадиное ржание и звонкий голос губной гармошки!
И он вспоминал.
Среди крупных снежных хлопьев мчались они по замерзшему полю. Небо было серым. Он встал и вожжами нахлестывал лошадь. Телега подпрыгивала на бугристой пахоте. Лошадь остановилась. Она поднялась на задние ноги и человечьими глазами оглянулась на него. Настал уже вечер.
На голом поле они его поймали. Вместо лошади они привязали его за обе руки к оглоблям и погнали по замерзшему полю. Колеса подпрыгивали на бугристой земле. Множество вооруженных дубинами рук поднималось за ним, словно руки воинов с пиками в боевой колеснице. Снег падал крупными хлопьями. Наступил уже вечер.
Они погнали его в гору. Он шел, почти пригнувшись грудью к земле, пальцами ног упираясь в замерзшие кочки. Руки его словно отрывались от плеч, кровь выступала из-под ногтей. Он обессилел. Упал на покрытую хлопьями снега землю. Наступил уже вечер.