Но постепенно мы вошли в их жизнь: принесешь старухе воды, наколешь дров, а с хозяином в тайгу — ставить петли на зайцев-ушканов, и на речку — проверять сетушку, которая и зимой, подо льдом, стоит, протянутая из проруби в прорубь. Постепенно и сами начали говорить «ну», и «тутоко», и «поведи, леший» — сначала в шутку, конечно, но потом привыкли, и никто не считал это шуткой. И уже гуляли вместе на праздники, пели их странные, похожие на крик песни и вместе ходили в клуб, когда привозили кино.
Кино привозили самолетом из Нижне-Илимска примерно раз в месяц, и несколько вечеров подряд вся деревня собиралась в клубе — обычной, отведенной для этого избе. Приходили целыми семьями, с грудными младенцами, приползали даже старухи. Мест не хватало, и кто-нибудь бежал домой, приносил лавку и непременно ведро с водой, и в перерывах между частями кричали: «Кольша, подай воды!», и Кольша, сидевший возле ведра, зачерпывал в ковш и передавал через головы. К концу сеанса многие их них не выдерживали и засыпали, тоже целыми семьями, и, когда зажигался свет, продолжали спать, повалившись друг на друга, утомленные дневным трудом, утомленные непривычно долгим вниманием…
Но все эти подробности полюбил потом, в воспоминании, а тогда просто жил ими, не замечая, не сознавая, как тебе повезло, что нашел такое место, и уже прикидывал, куда поедешь, когда наступит лето — самое время для переездов. Потому что все это пришлось на твои восемнадцать лет, когда то, что с тобой происходит, воспринимаешь не как жизнь, а только предисловие к ней, настоящей жизни. Так что временами мне было неловко перед ребятами: вместе вкалывали на буровых, пили самогон по деревням, ходили за глухарями, но я при этом всегда знал, чувствовал, что это — не в с е, и мне было неловко перед ними. Именно тогда я обратил внимание на одну фразу у Толстого, из «Казаков», и еще долго потом она сопутствовала мне. Оленин раздумывал над тем, куда положить эту силу молодости, только раз в жизни бывающую в человеке, тот «неповторяющийся порыв» — на науку ли, искусство, на любовь к женщине, — и далее эта фраза: «Правда, бывают люди, лишенные этого порыва, которые, сразу входя в жизнь, надевают на себя первый попавшийся хомут и честно работают в нем до конца жизни». Может, подействовало тогда на мое нестойкое воображение слово «хомут», так что подавило и слово «честно», против которого я ничего не имел, но после слова «хомут» и «честно» стало звучать как-то обидно, и я решил, что уж я-то не принадлежу, конечно, к таким людям и для своего порыва найду единственное, предназначенное мне дело.
Но все это время, пока ездил и искал, все-таки следил за Устьем, и это было нетрудно, потому что через какое-то время ринулись туда журналисты и фотографы, писатели и композиторы, и оставалось только усмехаться, читая заголовки вроде: «Они были первыми на Ангаре» — о тех, кто приехал туда несколько лет спустя, или: «Там, где не ступала нога человека», а наши геофизики, топографы, гидрологи излазили всю реку, каждую сопку и распадок от Устья до Невона, но, если даже не знать об этом заезжему корреспонденту, все равно можно бы сообразить, что это невежливо и по отношению к тем, кто всю жизнь пахал здесь, и ловил рыбу, и бил зверя, кто мог по нескольку суток гнать сохатого, стараясь выгнать и убить его поближе к деревне, чтобы легче было женщинам вывозить мясо из тайги…
Потом узнал, что построили дорогу от Братска до Невона и отсыпают грунт в Толстом мысу, и если раньше было обидно, что раздумали строить ГЭС, то теперь было чуть горько, что все-таки строят. Да, ты говорил, что построил бы ГЭС и для этих трех деревушек, но только чтобы не так, только чтобы не было избитых дорог, изрытых склонов, поваленных деревьев, скученных рабочих поселков, а чтобы встала сразу плотина, вот так, как на рисунках в журнале «Техника — молодежи», белая, как игрушка, в это уединение, тишину, зелень. Но ты знал, что так никогда не будет, потому что работал в том же Братске и видел, как бывает, когда строится ГЭС.
И теперь заранее предчувствовал, что́ увидишь и какие в тебе это вызовет мысли. Знал, что когда приезжаешь после долгого отсутствия в то место, которое привык считать своим, любая перемена неприятно поражает тебя и кидаешься искать, что же здесь не изменилось, хватаешься за все, что устояло. Знал также то чувство ревности, которое предстоит испытать, потому что они ведь во все это не вникли, да и не смогли бы, просто не успели вникнуть посреди шума, спешки и суеты — вот уж действительно суеты! — стройки. Они даже не разглядели, как здесь было вначале, потому что как только приехали, так моментально и преобразилось все под их руками, топорами, ковшами и гусеницами.
Какой-то путешественник и писатель утешался по этому поводу, говоря, что те, кто приезжает потом, не увидят зато, как здесь было раньше, и не дано им будет насладиться этой дикостью и первозданностью, как вы насладились когда-то. Но мне кажется, что это утешение слабое, и не утешение вовсе, это все равно, что утешаться таким образом, думая о женщине, которую любил и с которой потом расстался. Некоторое время успокаиваешь себя тем, что прошлое в тебе и всегда можешь вернуть его, стоит лишь захотеть, а стоит захотеть, и оказывается, что оно уже куда-то подевалось, просочилось, и понимаешь, что и сам ты довольно некрепкий сосуд и слишком мало в тебе места, чтобы хранить прошлое в неприкосновенности, как в музее…
…В том-то и дело, что я все это знал заранее, а потому словно бы выполнял теперь какую-то заданную программу: кинулся в Невон, нашел дом, где квартировал когда-то у бабки Матрены, а в нем незнакомую женщину, заподозрившую, может быть, что пришел я ее выселять. На все мои расспросы она отвечала, что никакой бабки не знает и сама здесь живет вот уже восемнадцать лет. Что ж, так это и должно быть, сказал я себе и отправился искать Вадима Калитвина, с которым работал тогда у Креста, я не спрашивал, где живут геологи, знал, что где-нибудь у реки, с краю поселка, и как увидишь самые старые, наспех построенные дома, это и будет экспедиция.
К тому времени, когда я познакомился с Вадимом, он уже все объездил весь Союз, вернее, его восток и север: Чукотку и Камчатку, Ленские и Колымские прииски, пока не очутился наконец на Устье буровым мастером. Отсюда мы собирались вместе: я хотел на Север, а он предлагал в Среднюю Азию, куда я не очень хотел, но ради дружбы поехал бы. Но к весне он раздумал, жена его ждала ребенка, а тогда я решил один побывать во всех этих местах, о которых он столько рассказывал. Я уехал, слегка презирая его за то, что он начал словно бы «обрастать» на этом берегу, как обрастают мхом и лишайником камни, скатившиеся некогда с Креста. Я работал на железной дороге, на стройке и снова в экспедиции — плотником, маляром, буровым рабочим, коллектором, — был студентом, грузчиком, конечно, и даже учителем и журналистом, и вот занесло меня посмотреть на старые места, а Вадим по-прежнему сидел здесь, только сыну его, которого так ждали, было уже десять лет, а в коляске спал второй, восьми месяцев, и по-прежнему главной мебелью в комнате были чемоданы, словно все — вот уже десять лет — было готово к отъезду. Но уезжать он не собирался. Он и в отпуск-то никуда не стремился отсюда, а садился в свою «дюральку» с подвесным мотором и плыл вниз по реке, останавливался, где понравится, ставил палатку, ловил рыбу, охотился…
И мы поговорили об этом, подсчитали годы, вспомнили Бадарму, зимовье у Креста и нашу жизнь там. (Ох и вид был у нас, когда мы вышли встречать первый катер. Яша был в ватных штанах, надетых прямо на голое тело, и в майке. Вадим в пижаме и болотных сапогах. Я в плавках и зимней шапке. И все с ружьями. Мы смотрели, как Алеша-моторист подводит своего «Гидролога», и только он ткнулся в берег, мы дали залп. Начальник партии прыгнул, пожал нам руки. «Привез вам деньги», — говорит. Думал нас обрадовать. Алексей стал выкидывать на берег мешки, банки. Мука, масло, сгущенка… «Это другое дело», — сказал Яша. Чекунов пошел к зимовью. На крыше у нас, как флаг, болтались старые ватные штаны, но он не заметил. Выдал нам зарплату за два месяца. Яша посмотрел на свою кучу бумажек. «На растопку, — говорит, — годятся. У нас, — говорит, — здесь натуральное хозяйство. Всех рябчиков извели. Теперь снег сошел, ждем медведя». Вадим стал спрашивать, как там жена. Она была тогда на другом берегу, в деревне, на последнем месяце. Я вышел, смотрю — Алеша обдирает наших ондатр, выворачивает их одну за другой, как перчатки. Смеется: «Готовьте еще. Приеду». Чекунов вышел, прыгнул на нос. Катер стал отходить, течением его заносит на малом ходу. Тут он и штаны заметил. «У вас все детство», — говорит. И Вадим: «Эх, ты, флибустьер несчастный!» А сам доволен: с Наташкой все в порядке…)