Из угла, заняв чуть не треть пола, топорщилось нечто, напоминавшее древнюю военную башню. Причем башню распирало во все стороны, и она грозила вот-вот рухнуть и погрести под обломками всех своих врагов.
Нюся долго смотрела на чудо-печь, потом не выдержала и принялась хохотать. Она смеялась до слез, скорчившись на подоконнике и дрыгая ногами.
— По… почему она со всех сторон пу… затая? — еле выговаривала она, вытирая кулаком глаза. — По… чему-у?
Гошка хмурился, глядя то на печь, то на изнемогавшую от смеха Нюсю, и наконец рассмеялся сам.
Они все же решили растопить башню. Но едва вспыхнул огонь — дым зловеще полез изо всех щелей, — он шел куда угодно, только не в трубу. Кашляя от дыма, они выскочили во двор, и тут ими овладел новый приступ смеха.
На этом закончился их третий свадебный день.
Дальше Гошка стал трудиться в особняке по вечерам, а Нюся — в свободные часы между сменами.
Гошка сломал печь, разыскал в поселке человека, знакомого с печной кладкой, и долго консультировался с ним. Он нарисовал на бумажке целую схему и, приколов листок к стене, стал работать но схеме.
Нюся немало намучилась, приводя в порядок пол. Он был затоптан до черноты, весь во вмятинах, точно по нему ходили кони. Как она ни старалась, черные пятна отскоблить не могла.
Очистив с превеликим трудом одну половицу, она сидела устало, и руки ее гудели, и она не решалась приняться за другую. Тогда-то к ним в особняк зашел первый гость. Это был Агафонкин, старый плотник, рубивший здесь еще первый дом.
Он поздоровался, оценивающе осмотрел дверь, почесал под шапкой лысое темя, хмыкнул, когда увидел новую Гошкину печь, и, понаблюдав, как Нюся с отчаянным усилием ерзает по полу, ушел.
Вернулся он через полчаса и принес рубанок. Он отстранил Нюсю и, встав на колени, струганул рубанком по доске.
Вскоре посреди пола заблестела, как новенькая, половица.
— Вот так и действуй, — сказал Агафонкин Гошке, отряхнув с коленей стружку, и, уже отойдя к двери, добавил: — А рубанок, как закончите, принесешь, понял?
Вечером пол белел первозданной чистотой, от него даже запахло тонким смоляным ароматом; комната словно осветилась, стала выше и просторнее.
Вторым гостем была тетя Даша.
Тетя Даша, сухонькая и быстрая, беспрестанно ахала и охала, бегая по зимнику, то осуждая «глупую затею» молодых, то давая советы, как разумней вести хозяйство. На следующий день она появилась снова с узлом за плечами. В узле был старенький, но чисто выстиранный половичок, графин без пробки, две тарелки, подушка и картина «Утро в сосновом лесу» с инвентарным номером на раме.
— Вот тут я вам подсобрала кой-чего, может, пригодится. У вас же, у родимых, шаром покати, — сказала она и вздохнула.
Растроганная этой щедростью, Нюся не знала, как отблагодарить старушку. Гостью даже не на что было посадить. В конце концов Нюся вкатила с улицы чурбачок.
Тетя Даша, непривычно тихая и грустная, просидела на чурбачке до самого вечера, все смотрела, как Нюся, пружиня сильные загорелые икры, белит стены и потолок.
Гости из поселка зачастили.
Зашел, как он сказал, «на свежий огонек», бухгалтер партии Илья Иваныч Кукарский — огромный, как глыба, с манерами старого джентльмена. Он церемонно преподнес молодым комнатный цветок, пророкотав:
— Цветы и дети украшают жизнь. Давайте, друзья, украшать ее общими усилиями…
И многозначительно подмигнул Нюсе.
Как-то прибежал маленький мальчик — Гошка и Нюся не знали его имели — и вытащил из-за пазухи крохотного взъерошенного котенка. Нюся схватила мальчишку на руки и поцеловала его в наморщенный нос. Мальчишка вырвался и убежал в великом смущении.
Ребята из общежития приволокли радиолу, которую Гошка наладил-таки накануне. Он запротестовал: радиола ведь общежитская! «Не темни, старик, — сказали ему, — все знают, что она списанная». — «А как же вы?» — «А нам под гитару привычнее». — «У нас и электричества еще нет», — не сдавался Гошка. «Будет тебе электричество, — ответили ребята, — в двадцатом веке живем — не проблема два столба вкопать…»
Однажды на пороге появился сам Вася Иваныч. Он был все в том же жестяном плаще, хотя на дворе стояла сухая погода. Нюся была одна, сидела вырезала бумажные занавески.
С хмурым начальственным видом Вася Иваныч обошел преобразившийся зимник. Для чего-то просунул голову в пустые переплеты окна, пощелкал ногтем по раме, проговорив с усмешкой: «Гошкина работа, ну-ну…» Потом, гремя полами плаща, присел на пороге и, доставая блокнот, проговорил — не то осуждающе, не то одобрительно:
— Настырные же вы ребята, честное слово!
Он тщательно написал несколько строчек, подал листок Нюсе.
— Что это? — спросила она.
— Пойдешь в кладовую и получишь, что написано. Три квадратных метра стекла и стол канцелярский. — И, подумав, строго добавил: — Стол даю напрокат, пока свой не заимеете, а за стекло заплатишь, сколько там положено…
— Спасибо, — сказала Нюся, — но мы же не просили.
— Ну и что же, что не просили! — вспыхнул всегда сдержанный Вася Иваныч. — Подумаешь, гордые какие! Что же, так и будете с голыми переплетами дожидаться зимы? Дунет дождь с ветром — и всей твоей бумажной декорации как и не было! А без элементарного стола — тоже какая жизнь? Я, предположим, к вам в гости приду, а у вас даже выпить не на чем… Не просили…
И он вышел за дверь. Но направился не в поселок, а куда-то дальше, вниз по ручью, должно быть, на буровые вышки.
С побелкой ничего не получилось. Известь оказалась никуда не годной, серые неоштукатуренные стены смотрели уныло, щелястые брусья придавали жилью старческий вид. Гошка поймал бухгалтера перед самым отлетом его в город, сунул ему десятку и попросил купить рулон обоев. Обоев Кукарский не нашел, но, решив, что ни с чем возвращаться не стоит, накупил на всю десятку бумажных изогизовских плакатов.
Гошка был рад и этому. Три стены они с Нюсей сделали белыми, наклеив листы обратной стороной, а четвертую — от пола до потолка — в плакатах.
— Третьяковская галерея, — сказал Гошка. — Вход бесплатный.
5
Пока зимник за ручьем был пустой, безжизненной коробкой, никто не обращал внимания, что он стоит на замечательном месте.
Но вот исчез вокруг дома бурьян, блеснули ослепительно синим окна, запахло дымком, к ручью от дверей побежала галечная дорожка; растопыренная, как ламповый ерш, поднялась над крышей антенна — и сразу стало видно, какая здесь красота.
С северного склона сопки, у подножия которой стояла избушка, подступала тайга; над ее сизой, лоснящейся спиной в жаркие дни дрожал воздух, парили коршуны. На юг уходила порубка, щедро заросшая боярышником. Осыпи горели шиповником и дикими зарослями иван-чая.
В свежие солнечные рассветы снизу, по ручью, зализывая валунные лбы, накатывал туман. Сначала он походил на мираж, тек жиденькими струйками над бурлящей водой; потом, взволнованный невидимым воздушным током, превращался в прозрачную вуаль земли. По нему можно было еще ходить, утопая по колено, словно Гулливер над облаками Лилипутии. Но уже через минуту-другую все менялось: пронизанный столбами солнца, туман дрожал и рос — рос просто из ничего, — и тогда даже тень птицы, попадая на него, разрасталась до фантастических размеров.
А еще немного — и ложбинка, и цветущая вырубка, и дом по самую антенну погружались в зыбкую белизну. Птицы не любят петь, когда туман. Может быть, потому, что в тумане звуки глохнут, теряя свои оттенки; птицы знают об этом и берегут свой авторитет.
Наступает тишина — последняя перед началом дня.
Потом сквозь редеющее марево пробивается солнце…
Гулко хлопает дверь; на улицу в трусах и майке выбегает Гошка. Секунду он ежится от холода, кряхтит и, дрыгая ногами, пытается сделать на руках стойку. Потом бежит к ручью. Он взбирается на самый большой валун и сидит на нем, скорчившись, не решаясь потрогать дымящуюся воду.
На пороге появляется Нюся. Она в простеньком домашнем платье, которое набросила только что, на ходу, и еще не успела выдернуть из-под него косицы.