Хомяковы собаки загнали в реку лосиху, бык легко ушел от них, а корова осталась и бурлит в черной, меж белых берегов реке, собаки держат ее, на обоих берегах мечутся, и в реку суются, и впереди и сзади мельтешат. Потом прыгнул Рваный, плюхнулся с берега перед лосиной мордой в реку, промахнулся, норовил вцепиться, повиснуть, поднялась лосиха в дыбы, стоптала бы Рваного, да раздался выстрел — поспел Хомяк, издали ударил лосиху по туше. Упала корова в воду, взлетел столб воды, потом дивным предсмертным прыжком метнулась она на берег — мокрая, большой странной рыбой покатилась, оставляя черный след на тонком снегу, взбрыкивая сухими длинными ногами…
Большое черное пятно среди снега. Кинулись и рвут мокрого зверя мокрые собаки.
Оскалясь, не спеша шел к добыче Хомяк, распинал свору, но встал в трех шагах, чтобы не задела, случаем, лосиха в предсмертии острым своим копытом.
Собаки вертелись вокруг лосихи, взвизгивали, дрожа от нетерпения снова вцепиться, снова рвать — судорожно напряжены были их лапы, хвосты, глаза, взъерошены загривки. Они даже не оглядывались на хозяина, не обращали внимания на его пинки и окрики. Даже глава всей собачьей семьи Хомяка — старый кобель-медвежатник Рваный — и тот дрожал мелкой дрожью, рассыпая вокруг себя ледяные брызги.
Корова затихла, перестала вскидываться, легла уродливо прекрасная голова на снег. Хомяк со спины подошел к лосихе, глянул в ее помутившиеся глаза, рванул горло острым широким ножом.
Отворенная кровь смочила шерсть красным цветом. Шел пар от крови, мазались в ней собаки, облизывая подергивающуюся в глубине теплую рану.
И прокатился выстрел, повисла мелкая навесь в воздухе, — столбом стоит мелкий искристый снег — от подошвы кедра до вершины. Падает снег и не падает…
Столбом стоит Хомяк.
Стоит напряженная тишина.
Кинулся Хомяк к винтовке, и в ту же секунду прогремел новый выстрел с другой стороны, брызнули щепки от Хомяковой трехлинейки — упала в снег, так и застыл Хомяк с вытянутой рукой.
Только в сторону Хомяк — и снова выстрел. С другого кедра посыпался снег — новый столб серебристой пыли повис в воздухе.
Блуждающим взглядом ищет Хомяк — откуда стреляют?
Мертво, неподвижно лежит заснеженная тайга вокруг Кобылкиной пади, черные обдутые россыпи скал на вершинах сопок, отовсюду ждет Хомяк последнего выстрела, но следующий выстрел был так же неожидан — судорожно, не зная куда, метнулся Хомяк от кедра, в который только что попала пуля, и опять ожидание…
И опять выстрел, рядом сыплется снег, опять встает от земли до кроны невесомый столб снега.
Воют и мечутся собаки, бороздят снег, забиваются в кусты.
Выстрел — перелетела через голову собака. Со всех сторон летят пули, обрезают Хомяка. Замер он, попятившись, страшно двигаться под пулями, возле лосихи стал, медленно поднял вверх руки.
Подогнулись колени, медленно опустился в снег Хомяк, закрыл голову руками, ждет.
Последний выстрел потревожил кедр, отщепил кору высоко под самой кроной, повис над Хомяком снежный столб и стал падать…
Щекотал снег Хомяка. Промелькивали далеко видные по белому снегу внизу собаки.
Тишина над тайгой, над крутым распадком, на дне которого лежат рядом лосиха и Хомяк.
Дятел стучит гулко…
По своим следам спускаются со склонов пади мужики, сошлись, подождали друг друга, пошли гуськом к Хомяковой заимке его же утренним следом. Молча.
Разбрасывая снег, бежит им навстречу Шельма. Снизу по следам собаки быстро идет Мишка, устал, с трудом лезет вверх, скользя по заснеженной траве. Подбежал, на батю уставился, а отец, будто это вовсе не Мишка, посмотрел и отвернулся, сидит на бревнышке, курит.
— На-ка уголек, грамотей, — сказал Мишке короткий серьезный мужик.
— Пиши, — сказал другой, затянулся махоркой, дым из бороды идет на мороз облаком.
Затес свежий на бревне возле двери, колом припертой.
— Это ему будет резолюция.
Взял Мишка уголек, дрожит рука, всю, поди, дорогу бежал, за батю боялся. Выводить начала рука, кто-то из-за спины выговаривает:
— Уходи с богом, ишо встренем в нашей тайге, вовсе кончим. Рукосуев, мол, Мишка приказ подписал.
Некрасиво вывел Мишка, но грамотно:
«Уходи с богомъ ишо встренемъ в нашей тайге вовсе кончимъ».
— Ай да Мишка, ловко ты его! — засмеялись мужики за спиной.
Улыбнулся Мишка:
— А я боялся, думал… — и осекся.
— Ну, пошли, мужики, — сказал Мишкин батя.
— Мирное время настало, — сказал приземистый серьезный мужик.
А проходили через ту болотину, и не узнать ее было в белом-белом снегу. Казалось Мишке, что была здесь заячья война, а теперь кладбище, под каждой кочкой лежит по зайцу. И через ручей шли по обледенелому бревну, и ручей Мишке не узнать было. Шельма сорвалась с бревна в воду и, плескаясь, отряхиваясь и леденея, выскочила на противоположный берег, и никто не засмеялся — суровые и насупленные шли мужики. И тут вспомнил Мишка свою охоту и вспомнил про соболя — черного, посмотрел виновато на широкую сутулую батину спину впереди, вспомнил про полушалок крестной, да и про все вспомнил, о чем давно-давно так счастливо мечталось и думалось ему, и стало грустно Мишке, страшно, жалко стало чего-то, что кончилось с началом этой зимы, этого белого, белого, белого снега…
Мария Халфина
БЕЗОТЦОВЩИНА
Дед Красильников, которого в колхозе называли министром животноводства, встречаясь с Дружининым, любой разговор сводил к одному:
— Что ни говори, а на животноводстве у нас кадры самые сурьезные. Одних доярок с законченным образованием четыре души, да еще трое на заочном факультете обучаются. Одна беда: женихов на всех девок не хватает. Посватает кто чужой, со стороны — нипочем не удержишь, а в кадрах, гляди, опять же пробоина…
Дружинина надо было женить.
Для мужика семья — вроде якоря. Особенно, если и жена при деле, жилье доброе, ребятишки в ясли пристроены, домашность хоть небольшая. А холостяга — это же вольный казак, перекати-поле. Попала ему вожжа под хвост, он взбрыкнул — и до свиданья. А такого механика, как Дружинин, отпустить — это же колхозу прямое разорение.
Конечно, Дружинин не летун, не пустельга какая-нибудь, но все же где это видано, чтобы этакий король-парень в бобылях ходил.
— Ты, Алексей Андреевич, как в новом коровнике монтаж тянуть станешь, обрати внимание. Там у нас не только девки-доярки невестятся. Раиса Павловна, зоотехник, прямо сказать, самостоятельная женщина, правда, в годах, но из себя видная, домик у нее новый, телевизор, ну и другое всякое… Или к Лизе Костровой приглядись, эта, конечно, помоложе, как раз в твоих годах, тоже девушка незамужняя, скромная, работящая и обличьем приятная.
Дружинин стесненно отшучивался.
На ферму он заглядывал неохотно. В этом становище тальниковских невест он невольно начинал чувствовать себя этаким женихом-холостягой. Правда, девчата помоложе его стеснялись, считали по годам уже неровней, заигрывали и зубоскалили в меру, чтобы только не уронить девичьей марки; все равно было неловко, словно по его вине Лиза Кострова ни с того ни с сего вдруг начинала багрово до пота краснеть, а Раиса Павловна на любую его незатейливую шутку готовно отзывалась каким-то не своим, особенным, мелодично-булькающим смехом.
В новом коровнике Дружинин «монтировал механизацию», но его часто вызывали и в летний лагерь, и в старый коровник, где то не ладилось с автопоилкой, то отказывали доильные аппараты.
После работы, возвращаясь домой, Дружинин подворачивал к телятнику за Анной Михеевной; с материнской стороны она доводилась Дружинину какой-то дальней родней, звал он ее тетей Нюрой. Жила тетя Нюра за рекой, на Новых Выселках, ходить пешком в такую даль ей уже было трудновато. Одно время Дружинин стоял у нее на квартире, потом пришлось перебраться поближе к мастерским. Теперь он, пока достраивался шестнадцатиквартирный жилой дом, временно снимал боковушку у стариков Аникиных.