Варя бы говорила еще долго, но ее прервала Устенька, выследившая кого-то в окне.
— Вон, вон пошли молодые! Из бани, чо ли…
— А ну-ка, ну-ка!
— Да не засти мне.
— Костюм на нем какой модный!
— Как у моего Васи.
— Твой Вася в довоенном ходит.
— И она…
— К его матери, видно, ходили.
— Кума Мотька! — вскрикнула Устенька. — Глянь, а это не твой там тащится?
— Где?
Мотька Черненькая, прилипая лбом к стеклу, с интересом стала искать по улице своего.
— Ах ты, распрости-и его… — заругалась она. — Опять, паразит, на рогах ползет! Еще не напился он, собака. Ну я ему сейчас дам! И на порог не пущу!
— Варь, — подтолкнула Устенька, — тяни его сюда, слышь? Выбеги.
Варя, сунув нога в галоши, вышла и закричала с крыльца.
— И куда только льют они эту заразу? — рассуждала Устенька. — И содют и содют, как в бочку! Ей-богу.
— И не отучить их, дьяволов, — добавила Мотька Черненькая. — Как напьется, прям лихотит, лихотит его. Ну, говорит, старушка, последний раз пил! Завтра — все! Кого там завтра! Проспится, а утром бродит, ровно чо потерял. «Старушка, что-то горит внутри, дай на чекушку». Ах ты, наказание еще! — Опять посмотрела она в окошко. — Хоть расходись.
Сошлась она с ним после войны, когда уже окончательно убедилась, что муж ее не вернется. Прошли для нее все составы, отворожили цыганки, и больше надеяться было не на что. От первого мужа осталось у нее двое мальчишек и девочка. Новый пришел к ней без ничего: штаны да рубаха. Долго колебалась Мотька, советовалась с соседями, думала, как еще и дети к этому отнесутся. Первый раз он допоздна сидел у нее и молчал. Дети сумрачно столпились у печки, что-то подозревая.
— Ты куда снаряжаешься? — спрашивал в тот вечер муж свою Устеньку.
— Побегу ж, гляну на Мотиного жениха.
Нашла ей жениха Мотька Толстая. Он был щупленький, стеснительный и неразговорчивый. И Мотька Черненькая тоже не умела поговорить как следует, а в этот вечер и не рада была, что он пришел и сидит при детях. Выручила находчивая сватья Мотька Толстая. Посидели, поперебирали из пустого в порожнее, потом извинились, что не вовремя помешали. Мотька Толстая намекающе пошутила с порога и ушла с Устенькой. А они опять молчали.
Ребята легли спать, жених засобирался домой, оделся и уже на крыльце предложил сходиться (в темноте ему было легче сказать это).
— Дай мне обдумать, — сказала она. — Сходиться не на один день. А я не одна, у меня их еще трое. Я передам тогда через куму.
Через неделю он еще раз пришел, в кармане была поллитровка.
— Ребятишки мои не хочут, — сказала она на том же крыльце. — Не надо чужого отца — и все!
Пришлось вмешиваться Мотьке Толстой.
— Ох, сынки мои, — уговаривала она ребят. — Это попервам только, а поживете — привыкнете: такой еще папка будет! Мать у вас такая молодая, красивая, чо ей теперь: сложить руки и помирать? Хороший был ваш папка, но что ж поделаешь, раз война проклятая. Не у вас одних. И у других есть чужие отцы — живут же. Вас обуть, одеть надо, выучить! А вы вон сядете за стол, галдите: «Мамк, я картошку без масла не буду есть!» А где она вам, прости господи, возьмет?
Мать стояла у печи и плакала.
— Чо они там понимают! Думают, все с неба им валится. А ты, мать, крутись одна. Встанешь — и то надо, и это надо, и на работу надо — везде одни руки.
— Вам отец нужен, а ей хозяин, — наталкивала их Мотька Толстая. — Вы подождите вот, вырастете, да своих щенят настряпаете, туго придется, — тогда узнаете, откуда оно все берется.
— Не хочут, не надо! Только пусть потом не жалуются, что не так воспитала.
Старший сын неделю молчал, а после, выбрав минуту, насмелился и сказал матери:
— Ну ты, мам, выходи, раз так. Только, как хочешь, а отцом мы его звать не будем.
И они сошлись. Постепенно новый отец привык к тому, что дети никак не называли его, но в компаниях постоянно жаловался: ему все-таки было обидно.
— О-о! — Поднял он руку, увидев в комнате Мотьку Толстую, которая обычно заступалась за него, если нападала жена. — Здорово, сестриська!
— Здорово, братка! А я, братка, тебя жду.
— Се так? — пьяный, он не все выговаривал.
— Горит все внутри.
— А се с ты не сказала, я б купил.
— Сам должен знать, — разыгрывала его она.
По пьянке Терентьич любил прихвастнуть и наобещать, а трезвый — забыть.
— Где тебя черти носили? — строго спросила жена.
— У друга борова колол, — соврал Терентьич.
— И оставался бы там! Жрать захотелось, небось, не покормили?
— Что ты, кума, на него напала? — защитила его Мотька Толстая. — Ну, выпил, подумаешь…
— Да ну его!
— А се ты, мать, раскипятилась? — кривил губы Терентьич.
— Се-се! — передразнила жена. — Ты у меня скоро насекаешься. Нажрался, и-и-и, не стыдно?
Была она строгая лишь на вид, кричала впустую. Терентьич за многие годы хорошо изучил ее отходчивый характер.
Он посмотрел на Варю, тайком мигнул ей: нет ли там по стаканчику?
— Мне не жалко, спрашивай у жены.
— Не давай, ну его к черту!
— А ты молси!
— Пошли домой.
— А кого мы там не видели? Я там не нужен.
— На-ачал уже, начал. Не нужен он.
— Сестриська! — обратился он к Мотьке Толстой. — Давай запоем.
— Давай, братка. Какую мы, братка, запоем?
— А вот эту.
Ка-ак на ре-еськ-е ма-ае-ей
Все гаре-ел ага-ане-ек.
Расцвета-али-и кудря-явы-ые-е…
— О, высоко, братка, взял.
— Подстраивайся, подстраивайся.
— Сестриська! — крикнул он плача.
— Чо, братка? Не дают, да? Выпить не дают? Ах, они, царя мать! Счас, братка, моей попробуем, у меня своего завода есть.
— И-ы-ых! — заскрипел Терентьич зубами. — Ребята меня не признают. Не почитают за отца. За кого ж я тут живу?
— А ты не обращай внимания. Они уже большие, у них своя семья на руках, зачем они тебе? Ум будет — чо-нибудь поймут, а нет ума — своего не вставишь. Воспитал, выкормил, живи теперь по-стариковски со своей Мотей. Чо, плохо разве она к тебе относится?
— Мотя — нисе не говорю. Моть, ты не ушла еще?
— Жду ж.
— Как я, сестриська, любил! Как я…
— Иди, иди, — уцепила его жена. — Пошел теперь жаловаться. Все уже давно знают, сколько можно?
— Пусть поплачет, — моргнула Мотька Толстая. — Скачи, братка, это не я плачу, это вино плачет. А, братка, слышишь?
— Домой, домой!
— Мотя! Ты не лезь… не лезь… Сестриська, и я ее люблю. Хочешь, поцелую!
— Ой, беда с тобой, братка! Ее-то, я знаю, что поцелуешь. Ты меня поцелуй.
— Я к ней — не поверишь! — в одних кальсонах перешел. Скажи, Моть? Так ведь? Ну! А сейчас у нас? Все есть! Обуты, одеты. Я своих детей не знаю, я на фронт мобилизовался, они еще ма-аленькие были, один еще и не ходил даже. Так в оккупации и пропали.
— Ты уж рассказывал, братка.
— Да не мешай ему, — сказала Варя, — пусть человек выскажет, раз у него наболело. У каждого свое.
— Подожди, сестриська, Варя правильно говорит. Ка-ак я… эх… Жену убило, а детей развезли. Я и розыски посылал — нет.
— Ясно, братка, ясно…
— А ее, ее ребята… а! Я неродный, я знаю, но дорого то, что они отцом назовут. Оно знаешь, как на сердце… когда своих нет.
— Хватит, братка. Зато люди тебя не осудят.
— Варь! — обернулся он. — Налей стаканчик.
— Пошли, пошли, — потянула жена. — Варь, не вздумай!
— Ух, старушка моя, — заулыбался Терентьич и полез целоваться. — Ты меня любишь?
— Какая там в пятьдесят лет любовь! — засмеялась жена. — Ты и выдумаешь.
— Мне тоже пятьдесят, а любить хочется. Я как молодой, — сказал он и тут же изобразил себя молодым.
Варя и Устенька улыбались.
— Пошли, пошли. Я тебя покормлю-ю, поспишь.