— Никак нет, господин обер-лейтенант, не нравлюсь. В этом зеркале я вроде как сосновая шишка. Зеркало не отшлифовано. Вот у китайца Станека было выставлено выпуклое зеркало. Кто не поглядится — с души воротит. Рот этак, голова — будто помойная лоханка, брюхо — как у налившегося пивом каноника, словом — фигура. Как-то шел мимо наместник, поглядел на себя… Ну моментально это зеркало пришлось снять.
Поручик отвернулся, вздохнул и счел за лучшее заняться кофе со сливками.
Швейк уже хлопотал на кухне, и поручик Лукаш услышал его пение:
Марширует Греневиль к Прашной бране на шпацир.
Сабельки сверкают, а девушки рыдают.
И потом:
Мы солдаты-молодцы,
любят нас красавицы.
У нас денег сколько хошь,
нам везде прием хорош…
«Тебе-то, уж наверно, везде хорошо, прохвост!» — подумал поручик и сплюнул.
В дверях показалась голова Швейка.
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, тут пришли за вами из казармы, вы должны немедленно явиться к господину полковнику. Здесь ординарец! — И фамильярно прибавил: — Это, должно быть, насчет той самой собачки.
Когда ординарец в передней хотел доложить о цели своего прихода, поручик сдавленным голосом сказал:
— Слышал уже.
И ушел, бросив на Швейка уничтожающий взгляд.
Это был не рапорт, а кое-что похуже.
Когда поручик вошел в кабинет полковника, тот нахмурившись сидел в кресле.
— Два года тому назад, поручик, — сказал он, — вы просили о переводе в Девяносто первый полк в Будейовице. Знаете ли вы, где находятся Будейовице? На Влтаве. Да. На Влтаве, и впадает в нее там Огрже иди что-то в этом роде. Город большой, я бы сказал, гостеприимный, и, если не ошибаюсь, есть там набережная. Известно ли вам, что такое набережная? Набережная — это каменная стена, построенная над водой. Да. Впрочем, это к делу не относится. Мы производили там маневры.
Полковник помолчал и, глядя на чернильницу, быстро перешел на другую тему:
— Пес мой у вас испортился. Ничего не хочет жрать… Ну вот! Муха попала в чернильницу. Это удивительно — зимой мухи падают в чернильницу. Непорядок!
«Да говори уж наконец, старый хрыч!» — подумал поручик.
Полковник встал и прошелся несколько раз по кабинету.
— Я долго обдумывал, господин поручик, как мне с вами поступить, чтобы подобные факты не повторялись, и тут я вспомнил, что вы выражали желание перевестись в Девяносто первый полк. Главный штаб недавно поставил нас в известность о том, что в Девяносто первом полку ощущается большой недостаток в офицерском составе из-за того, что офицеров перебили сербы. Даю вам честное слово, что в течение трех дней вы будете в Девяносто первом полку в Будейовицах, где формируются маршевые батальоны. Можете не благодарить. Армии нужны офицеры, которые…
И, не зная, что прибавить, он взглянул на часы и сказал:
— Уже половина одиннадцатого, пора принимать полковой рапорт.
На этом приятный разговор был закончен, и у поручика отлегло от сердца, когда он вышел из кабинета. Поручик направился в школу вольноопределяющихся и объявил, что в ближайшие дни едет на фронт и по этому случаю устраивает прощальную вечеринку на Неказанке.
Вернувшись домой, он многозначительно спросил у Швейка:
— Известно ли вам, Швейк, что такое маршевый батальон?
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, маршевый батальон — это «маршбатяк», а маршевая рота — «маршка». Мы это всегда сокращаем.
— Итак, объявляю вам, Швейк, — торжественно провозгласил поручик, — что мы вместе отправимся в «маршбатяк», если вам нравится такое сокращение. Но не воображайте, что на фронте вы будете выкидывать такие же глупости, как здесь. Вы довольны?
— Так точно, господин обер-лейтенант, страшно доволен, — ответил бравый солдат Швейк. — Как это будет прекрасно, когда мы с вами оба падем на поле брани за государя императора и всю августейшую семью!
Послесловие к первой части «В тылу»
Заканчивая первую часть «Похождений бравого солдата Швейка» («В тылу»), сообщаю читателям, что вскоре появятся две следующие части — «На фронте» и «В плену». В этих частях и солдаты и штатские тоже будут говорить и поступать так, как они говорят и поступают в действительности.
Жизнь — не школа для обучения светским манерам. Каждый говорит как умеет. Церемониймейстер доктор Гут говорит иначе, чем хозяин трактира «У чаши» Паливец. А наш роман не пособие о том, как держать себя в свете, и не научная книга о том, какие выражения допустимы в благородном обществе. Это историческая картина определенной эпохи.
Если необходимо употребить сильное выражение, которое действительно было произнесено, я без всякого колебания привожу его здесь. Смягчать выражения или применять многоточие я считаю глупейшим лицемерием. Ведь эти слова употребляют и в парламентах.
Правильно было когда-то сказано, что хорошо воспитанный человек может читать все. Осуждать то, что естественно, могут лишь люди духовно бесстыдные, изощренные похабники, которые, придерживаясь гнусной лжеморали, не смотрят на содержание, а с гневом набрасываются на отдельные слова.
Несколько лет назад я читал рецензию на одну повесть. Критик выходил из себя по поводу того, что автор написал: «Он высморкался и вытер нос». Это, мол, идет вразрез с тем эстетическим и возвышенным, что должна давать народу литература.
Это только один, притом не самый яркий пример того, какие ослы рождаются под луной.
Люди, которых коробит от сильных выражений, просто трусы, пугающиеся настоящей жизни, и такие слабые люди наносят наибольший вред культуре и общественной морали. Они хотели бы превратить весь народ в сентиментальных людишек, онанистов псевдокультуры типа святого Алоиса. Монах Евстахий в своей книге рассказывает, что когда святой Алоис услышал, как один человек с шумом выпустил газы, он ударился в слезы, и только молитва его успокоила.
Такие типы на людях страшно негодуют, но с огромным удовольствием читают непристойные надписи на стенках общественных уборных.
Употребив в своей книге несколько сильных выражений, я просто запечатлел мимоходом то, как разговаривают между собой люди в действительности.
Нельзя требовать от трактирщика Паливца, чтобы он выражался так же изысканно, как пани Лаудова, доктор Гут, пани Ольга Фастрова и ряд других лиц, которые охотно превратили бы всю Чехословацкую республику в большой салон, по паркету которого расхаживают люди во фраках и перчатках; разговаривают они на изысканном языке и культивируют утонченную салонную мораль, а за ширмой этой морали салонные львы предаются самому гадкому и изощренному разврату.
Пользуюсь случаем сообщить, что трактирщик Паливец жив. Он переждал войну в тюрьме и остался таким же, каким был во время приключения с портретом императора Франца-Иосифа.
Прочитав о себе в моей книжке, он навестил меня и потом купил больше двадцати экземпляров первого выпуска, роздал их своим знакомым и таким образом содействовал распространению этой книги.
Ему доставило громадное удовольствие все, что я о нем написал, выставив его как всем известного грубияна.
«Меня уже никто не переделает, — сказал он мне. — Я всю жизнь выражался грубо, и говорил то, что думал, и впредь так буду говорить. Я и не подумаю затыкать себе рот из-за какой-то ослицы. Нынче я стал знаменитым».
Его уважение к себе возросло. Его слава зиждется на нескольких сильных выражениях. Это его вполне удовлетворяет. Если бы, предположим, точно и верно воспроизведя его манеру говорить, я хотел бы тем самым поставить ему на вид, так, мол, выражаться не следует (что, конечно, в мои намерения не входило), я безусловно оскорбил бы этого порядочного человека.