Девица Убальда начинала горько рыдать, хлопала дверьми и запиралась в кухне.
Пан Гордиан Матей Фабианек обычно глубоко вздохнув, выпивал чего-нибудь (только не воды), прохаживался взад и вперед по комнате, а потом стучал в дверь кухни и плаксивым голосом звал:
— Ах, господи боже мой, милая, золотая мадемуазель Убальда, у меня опять паралич начинается! Ноги стынут, круги перед глазами вертятся — синие, зеленые, красные, желтые, фиолетовые… Я вас прощаю… Я на вас больше не сержусь… бог с вами. Я уж совсем ничего не вижу, в глазах одна чернота, туман и гробы…
Через минуту дверь кухни открывалась и выходила девица Убальда, заплаканная и озабоченная, устраивала пана Фабианека в кресле, зажигала ему трубку, и ссоре был конец.
В остальном жизнь их протекала спокойно. Но вдруг нынче перед первым апреля на пана Фабианека что-то накатило. Девица Убальда с ужасом стала замечать, что пан Фабианек слегка «того́».
Уже который день он разговаривал как влюбленный, сидя у раскрытого окна, через которое проникал в квартиру весенний воздух.
Он говорил только о женщинах, и с небывалым воодушевлением. Говорил о созданиях со вздернутыми прелестными головками на чудных шейках, о существах с чистой и белой кожей, с карими глазками, в которых искрится веселость. О созданиях нежных, с высокой грудью и прелестными ножками, о молодых существах, щебечущих весело и без устали. Да! Вот если бы мадемуазель Убальда хоть на что-нибудь годилась, она познакомила бы его с таким кареглазым созданием, ангельски белым, щебечущим и веселым…
Снова и снова твердил он мечтательно, что оно должно быть молоденьким, с алебастровой шейкой, с прелестной головкой и с клювиком, который все время щебетал бы: «Мой золотой Гордиан, Матейчик, Фабианчик!»
Мадемуазель Убальда была в полном отчаянье и, когда в канун первого апреля пан Фабианек снова описывал ей свой идеал, она наконец откликнулась:
— Знаете что, завтра утром я вам точно такую одну доставлю!
* * *
Было утро первого апреля. Пан Фабианек нетерпеливо поглядывал на двери. Наконец-то увидит он свой идеал, который он создал в своем воображении и который вот-вот появится у него перед глазами. Он уже слышал шаги в коридоре, и тут… Дверь отворилась, вошла мадемуазель Убальда Енофефа Третерова, на руке у нее была корзинка, из которой виднелась голова, шея, грудка… — прекрасная, белая, живая гусочка, ласково кивающая пану Фабианеку…
А девица Убальда с ехидной улыбкой обратилась к пану Фабианеку:
— Вот вам, пан Фабианек, это ангельское создание! Вы только извольте глянуть на эту белую шейку, на эти милые ножки, на это юное существо… Вы только гляньте на эту головку, на этот клювик, на белое тельце! Вот это кожа, а, пан Фабианек?! На эти карие глазки, а как сладко она выговаривает: «Мой золотой Гордиан, Матейчик, Фабианчик…»
«Ангельское создание» пан Гордиан Матей Фабианек съел с мрачным наслаждением и до вечера не разговаривал с девицей Убальдой.
В Гавличковых садах
1
Йозеф Павлоусек, судя по вывеске над дверью — колорист, а говоря проще, обыкновенный маляр, большую часть недели благоухающий клеем, по случаю праздника вознесения приводил себя в порядок; время было послеобеденное, и он ждал гостей.
Его жена Мария, толстоватая особа грубого вида, выливала в отхожее место помои, что знаменовало наступление большого праздника, ибо в будние дни она выливала их просто в раковину и скандалила по этой причине с соседом-пенсионером, по праздникам же его не бывало дома.
Свояченица пана Павлоусека, девица Брейхова тридцати лет, сушила на протянутой над плитой веревке свои белые перчатки и с безмерно сентиментальным выражением на бледном лице тихо напевала лишенным приятности голосом:
Милый Еник, приди,
и меня полюби…
Маляр, который в это время брился, положил лезвие на кухонный стол, где уже лежали расческа и платяная щетка, и хихикнул:
— Да дождешься ты своего Гонзу, так что нечего скулить. И замечу кстати…
Но не нашелся, что бы это такое заметить, и снова прыснул:
— Дождешься Гонзу, дождешься!
Тут вошла с лоханью его супруга и принялась наряжаться, проявляя при этом свойственное определенным слоям общества полное отсутствие вкуса.
«Краски должны кричать»; — таков был принцип самого маляра, но расцветки платьев его супруги даже не кричали — они в буквальном смысле вопили.
Свояченица же отдавала предпочтение голубому цвету, хотя возможность носить голубые наряды стоила ей немалых жертв, в том числе и пощечин, с помощью которых пани Павлоускова пыталась внушить своей сестре любовь к платьям вопиюще красного цвета с желтым бантом на юбке. Вот и сегодня, стоило Брейховой облачиться в свое голубое платье, как тут же разразилась гроза.
— Опять чучело из себя изображаешь! — орала Павлоускова, пока маляр прилаживал ей сзади на красную юбку желтый бант.
— А ты вообще на ненормальную похожа, — парировала сестра. — От твоего вида и индюк обалдеет.
— Дай-ка ей разок, чтобы язык прикусила! — подзуживала Павлоускова супруга.
— Дождетесь вы у меня, сейчас обеих взгрею, если не прекратите эту ругань, — подал голос маляр, — вот балаболки неотесанные, недели им мало было, чтобы собачиться, так они еще в праздник цапаются, будто с цепи сорвались. Всю жизнь мне поганите, — заорал он, злобно сплюнув на пол, — надрываешься тут на вас, на прогулки с собой таскаешь, сегодня хотел вот Гавличковы сады показать, ведьмы проклятые, хоть бы минуту покоя дали!
— Видали такого, надрывается он ради нас! — окрысилась Павлоускова. — Только к утру и заявляется с этой самой «работы» «У Флеков». Слышала, Маржка, он, оказывается, из-за нас перетрудился!
Брейхова отвечать не стала, а кивнув головой, отошла к окну и выпила воды из кувшина.
Павлоусек вышел покурить трубку, ворча себе под нос:
— Ну и стервы!
Брейхова застелила скатертью стол и достала из шкафа зонтик от солнца.
— Что, лень было заодно и мой вытащить? — напустилась на сестру Павлоускова, — все бы тебе бездельничать да жрать задарма!
— Это я-то? Я разве не хожу шить и деньги в дом не приношу?
— Да уж, много ты за последние полгода принесла! А до этого, когда ты полгода болела, кто тебя кормил-пойл? А на доктора сколько денег извели и на лекарства?
— Если не перестанете лаяться, я с вами ни в какие Гавличковы сады не пойду! — вмешался в их перебранку маляр.
Тут в дверь постучали, и вошли гости.
Один из них был пан Ян Боусек, мужчина сорока лет, с забавной плешью, кругленький, как бочонок. Боусек снес от судьбы немало тяжелых ударов: торговал, да обанкротился и угодил за решетку, затем открыл справочное бюро, но получил срок за подлог, после чего какое-то время служил посыльным, а теперь заделался коммивояжером, поскольку обладал несомненным даром красноречия, а также чувством юмора — он знал бесчисленное множество неприличных анекдотов и бесподобно их рассказывал; все знакомые его очень за это любили.
Он и был тот самый Еничек девицы Брейховой, которая обычно краснела, когда он жал ей руку и шептал, но так, чтобы слышали и остальные, что она выглядит как настоящая молодая пани.
Гости смеются, это — мясник пан Кареш со своей юной супругой Фанинкой, у которых снимает комнату пан Боусек, — пара, дополняющая своими топорными повадками все это невежественное общество.
Женщины целуются и заливаются смехом, словно горничные, когда приходят в трактир на танцы или за пивом.
— Так, так, милые мои, — изрекает пан Боусек и присаживается на стол. Женщины начинают его сталкивать, и под общий смех и радостные крики он вместе со скатертью оказывается на полу.
— Ну чем не привидение, — Боусек со смехом обматывает свое тучное тело скатертью и при этом уморительно хрюкает.
— Лучше вы похрюкайте для нас в пещере в Гавличковых садах, — говорит пани Карешова.