Пусть тихо ваша жизнь струится,
как ручеек в лесной тени.
Как не иссякнет в нем водица,
да не иссякнут ваши дни.
Бухгалтер Миховский возразил, что в этом «тихо пусть струится» старик наверняка углядит намек на свою привычку кричать в канцелярии: он ведь тупица и в поэзии ничего не смыслит.
Конторщик Рыбарж робко заикнулся, что он где-то списал для себя такое приветствие: «Да цветет, как вешний цвет, ваше предприятье, вам желаем многих лет — свежести и счастья».
— Не пойдет, — оборвал Дуфек, — старикашка обозлится на эту «свежесть». Всякий знает, что не везет ему у баб, стар стал, мошенник. Ни одна теперь за ним не бегает.
— Можно бы дать в газеты такое объявление, — прервал его пан Миховский: — «Много счастья вам при жизни, дай господь здоровья вам; что в мечтах лелеет сердце, мы того желаем вам». Да ведь в мечтах у него, бесстыжего, только прелести пани Вольфовой.
— Говорят, он даже бывает у нее, — скромно вставил конторщик.
— Бывает! Как не бывать! Вы, голубчик, его еще не знаете, а уж мы с Дуфеком могли бы кой-чего о нем порассказать. Он ведь и за моей покойницей женой ухлестывал. Однажды я, как честный человек, возьми да и скажи ему с глазу на глаз, что моя оскорбленная честь требует удовлетворения. Так знаете, что он сделал? Подкинул к жалованью четыре сотенных и назначил меня главным.
— Я слышал, что он и с дочерью кладовщика шуры-муры крутил.
— И крутил — что правда, то правда. Все время сережки дарил ей. Одни сережки, ничего больше. А кладовщик эти сережки своим знакомым перепродавал… Два года тянулась эта канитель, а потом девка получила отставку. Да, что ни говори, у нашего шефа губа не дура.
— Зато больше он ни в чем ни бельмеса не смыслит, — вмешался Дуфек, — лишь книжками об стол трахать умеет.
— Намедни подходит он ко мне, — вздохнул конторщик. — «Вы, — говорит, — осел, Рыбарж, ну, сознайтесь, разве я не прав?» — А сам смотрит на меня, будто забодать хочет. Что тут поделаешь, скажи на милость, пан бухгалтер? Я и поддакнул. Да, дескать, вы совершенно правы, господин начальник. Тут он похлопал меня по плечу и добавил: «Вот и славно, что соглашаетесь». Выпивши был.
— Да, это он с перепою, — кивнул пан Миховский. — А что, если нам так написать: «Мир, здоровье вашей чести, грусть обходит ваш порог, пусть вам счастье не изменит, хворь не знает к вам дорог».
— Со здоровьем этим тоже можно впросак попасть, — рассудил пан Дуфек. — Он вон как десяток сигар в день выкурит да налижется винища, — кто тут поручится, что его кондрат не хватит? Коли помрет, шефом станет поверенный Домек. А Домек — просто золотой человек.
— И то сказать, в семье ведь тоже покой нужен, пан Дуфек. А у шефа не семейная жизнь, а марокканская война. Старуха с детьми против него стоит, дома он и пикнуть не смеет. Вот и отводит душу в канцелярии. Тут ему ничем не потрафишь, все у него дармоеды, а сам-то… Эх!..
Пан Миховский махнул рукой и повернулся к конторщику.
— Так, давай шевели мозгами, голубчик. Я в вашем возрасте такие стихи закатывал — любо-дорого. Теперь уж не то: давно не упражнялся. А в стихах, как на бильярде, руку набить надо. Э, да вы что-то уж и пить перестали? А ну-ка, поднесите ему еще кружечку, да и нам заодно. Глядишь, поздравленьице душевней получится.
Конторщик взял карандаш, придвинул бумагу и с отчаянием уставился на нее. И вдруг вскричал: «А ну-ка, найдите мне рифму к слову «конкуренция». Я хочу начать так: «Пусть злоба конкуренции…»
— Голубчик, ну кто же начинает с конкуренции! Старец наш тут же спятит! И так уж, между нами говоря, дела у нашей фирмы — швах. Пристрастился старикан к картишкам, не доведут они его до добра.
— Нет, лучше все-таки с лесного родничка начать, — решительно заявил пан Дуфек, обращаясь к конторщику.
После пятой кружки пива поэтическое воображение пана Миховского разыгралось, и, устремив отсутствующий взгляд в пространство, он забормотал:
— Сегодня — того дня — нас — вас.
А конторщик не сдавался:
Пусть над тобою будет небо,
как над ручьем лесная сень,
и где бы ты, наш славный, не был,
пусть райским будет каждый день.
В сильном смущении он прочел стихи всей комиссии, после чего пан Дуфек изрек:
— Перечеркните весь этот бред. И не смейте тыкать господину шефу. Воткните куда-нибудь розы. Неужто нет у вас ни капли поэтического таланта, голубчик? Спросите себе еще пива.
На носу у молодого человека выступили капельки пота; дрожащей рукой он начертал:
Пусть ярко розы будут цвесть
вокруг вас ныне, ваша честь.
— Ну, с меня хватит! — взорвался пан Дуфек. — Давайте сюда бумагу, осел несчастный!
И пан Дуфек вывел крупными буквами:
МНОГОУВАЖАЕМОГО ШЕФА, ПАНА АЛОИСА ГОЛЬДШМИДА, ДОМОВЛАДЕЛЬЦА И ГЛАВУ ЭКСПЕДИТОРСКОЙ ФИРМЫ ГОЛЬДШМИД И К0, СЕРДЕЧНО ПОЗДРАВЛЯЮТ С ДНЕМ АНГЕЛА И ЖЕЛАЮТ ВСЕГО НАИЛУЧШЕГО ГЛУБОЧАЙШЕ ПРЕДАННЫЕ СОСЛУЖИВЦЫ.
— Ну, а теперь, коли со старцем покончено, махнем-ка еще по кружечке, — с чувством глубокого удовлетворения провозгласил Миховский. От тягостного настроения не осталось и следа, его сменило буйное веселье, закончившееся тем, что конторщик, с трудом добравшись средь ночи домой, выпалил дворнику, открывшему дверь:
Пусть ярко розы будут цвесть
вокруг вас ныне, ваша честь…
Служебное рвение Штепана Брыха, сборщика пошлины на пражском мосту
Каждый, кому когда-либо приходилось вступать на пражский мост, наверняка сознавал всю значительность этого момента.
Строго официальные лица чиновников в будке и перед ней; осанистая, полная достоинства фигура полицейского у проезжей дороги; наконец, таблица, бесстрастно перечисляющая пошлины, взимаемые как с людей, так и со скотины, — все это уже приводит вас в священный трепет.
А стоит чуть-чуть повнимательнее вглядеться в лица неподкупных блюстителей порядка, перед которыми бессильно даже женское очарование, и у вас возникает непреодолимое желание поцеловать руку, протянутую за крейцером.
Самоотверженная любовь, преданность магистрату, служебное рвение и неподкупность сначала умиляют вас. Но когда вы вспомните, что этих людей в плоских фуражках охраняет закон, строго карающий за всякое оскорбление должностного лица, вы не выдержите и, сняв шляпу перед неумолимыми Брутами города Праги, сунете им в руку крейцер.
Одно время среди этих Брутов выделялся Штепан Брых, сборщик пошлины на мосту Франца-Иосифа. Как ястреб, оглядывал он неусыпным оком всех, кто желал перейти через мост. Брых не ведал ни шуток, ни проволочек. Стоило кому-нибудь из этих болванов штатских (с военных чинов не брали пошлины) высунуть хотя бы кончик носа за черту, обозначенную простертой рукой Штепана Брыха, — к нему не было никакого снисхождения и никакие оправдания не могли помочь. Или он платил крейцер, или его попросту можно было считать погибшим.
Штепан Брых делал знак рукой, и дежурному полицейскому уже все было ясно.
Он приближался, положив руку на кобуру револьвера, а Штепан Брых, указывая на смельчака, не пожелавшего сразу заплатить пошлину, произносил всего лишь два слова:
— Взять его!
Полицейский хватал ослушника за шиворот и деловито осведомлялся:
— По-хорошему пойдешь или со скандалом?
Обычно провинившийся избирал первый способ.
В полицейском участке его просили раздеться, а потом долго обыскивали, обмеривали, фотографировали, допрашивали и, наконец, отводили в камеру. После этого день, самое большее — неделю устанавливали, проживает ли такой-то там-то, как он сказал, не водится ли за ним каких-нибудь грешков.