Он побледнел.
— Вы… вы…
— Да, — сказал я ему твердо, — я был убит в корчме в Одессе матросами, и вы посвятили мне некролог.
Он чуть слышно прошептал:
— Вы прочли, что я о вас писал?
— Ну конечно, некролог весьма интересен, если отбросить некоторые незначительные недоразумения. И потом, он несколько длинноват. Даже когда умер государь император, ему не отвели столько строчек. Ему ваш журнал посвятил сто пятьдесят две строки, а мне сто восемьдесят шесть, по тридцать три геллера за строчку, — как нищенски прежде платили журналистам! — что в целом составляет пятьдесят пять крон и пятнадцать геллеров.
— Что вы, собственно, от меня хотите? — спросил он испуганно. — Вернуть вам эти пятьдесят пять крон и пятнадцать геллеров?
— Оставьте этот заработок себе, — ответил я, — мертвые не берут гонораров за некрологи.
Он побледнел еще сильнее.
— Знаете что, — сказал я непринужденно, — заплатим и пойдем еще куда-нибудь. Сегодняшнюю ночь я хочу провести с вами.
— Нельзя ли это отложить хотя бы на завтра?
Я пристально посмотрел на него.
— Счет! — крикнул мой собеседник.
Показав на углу извозчика, я предложил автору своего некролога сесть в фиакр и гробовым голосом сказал извозчику:
— Везите нас на Ольшанское кладбище.
Автор моего некролога перекрестился.
Долго царила томительная тишина, нарушаемая только хлопаньем бича и фырканьем лошадей.
Я наклонился к своему спутнику.
— Не кажется ли вам, что где-то в тиши Жижковских улиц завыли собаки?
Он задрожал, приподнялся и спросил, заикаясь:
— Вы действительно были в России?
— Убит в корчме в Одессе в драке с пьяными матросами, — ответил я сухо.
— Иисус Мария, — отозвался мой спутник, — это ужаснее, чем «Свадебные рубашки» Эрбена.
И опять наступила томительная тишина… Где-то действительно завыли собаки.
Когда мы очутились на Страшницком шоссе, я предложил своему спутнику расплатиться с извозчиком. Мы стояли во тьме Страшницкого шоссе.
— Скажите, пожалуйста, нет ли здесь какого-нибудь ресторана? — обратился ко мне безнадежным и жалобным тоном автор некролога.
— Ресторан? — засмеялся я. — Мы сейчас перелезем через кладбищенскую стену и где-нибудь на могильной плите поговорим об этом некрологе. Лезьте вперед и подайте мне руку.
Он молча подал мне руку, и мы соскочили на кладбище. Под нами затрещали сучья кипариса. Ветер меланхолически шумел меж крестами.
— Я дальше не пойду! — сорвалось с уст моего приятеля. — Куда вы хотите меня утащить?
— Сегодня, — весело сказал я, поддерживая его, — мы пойдем посмотреть на склеп старого пражского семейства Бонепиани. Совершенно заброшенный склеп в первом отделении, шестой ряд, у стены. Заброшен с того самого времени, как в нем похоронили последнего потомка, которого привезли в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году из Одессы, где он был убит матросами в корчме во время драки.
Мой спутник вторично перекрестился.
Когда мы уселись на надгробную плиту, покрывавшую прах последних потомков пражских горожан Бонепиани, я взял осторожно автора своего некролога за руку и произнес тихим голосом:
— Дорогой друг! В гимназии преподаватели учили вас прекрасному, благородному правилу: о мертвецах ничего, кроме хорошего! Вы же отважились написать обо мне, мертвеце, всякие мерзости. Если бы я сам писал о себе некролог, я написал бы, что ни одна смерть не оставляла такого тяжелого впечатления, как смерть господина такого-то! Я написал бы: «Самой крупной заслугой умершего писателя была его действенная любовь к добру, ко всему, что свято для чистых душ». Вы же написали, что умер жулик и комедиант! Не плачьте! Наступает момент, когда сердце бурлит от желания описать самое прекрасное о жизни умерших. Но вы… написали, что покойный был алкоголиком.
Автор моего некролога зарыдал еще сильнее, его скорбные рыдания разносились по тихому кладбищу и терялись где-то вдали у Еврейских печей.
— Дорогой друг, — сказал я решительно, — не плачьте, теперь уже ничего не поправишь…
Сказав это, я перепрыгнул через кладбищенскую стену, подбежал к будке привратника, позвонил к нему и заявил, что возвращаясь с ночной работы, слышал за кладбищенской стеной первого отделения плач.
— Наверно, какой-нибудь наклюкавшийся вдовец, — цинично ответил привратник, — мы его арестуем.
Я ждал за углом. Минут через десять ночные сторожа уводили с кладбища автора моего некролога в участок.
Он упирался и кричал:
— Сон это или явь?! Господа, вы знаете «Свадебные рубашки» Эрбена?
Возлюбим врагов наших
(Из подготовленной книги «Как писать полемические статьи»)
В одном из недавних номеров газеты «Час» (год издания XXXI) была напечатана статья, направленная против меня. Считая совершенно излишним и бесцельным выступать с официальными опровержениями, в которых при помощи фраз вроде: «Неправда, что… а правда то, что…» — только размазываются подробности к невыгоде жертвы нападения, — ограничиваюсь следующими строками.
Я постараюсь научить редакцию «Часа» вежливости и поговорить с ней по душам. Уверен, что она исправится. Откровенный разговор очень часто выводил на правильный путь грубиянов гораздо более солидного возраста, чем «Час» XXXI года издания.
Проштудировав Калига, Йозефа Кожишка и Андерсона, обращаю внимание «Часа» на некоторые мысли о внешней стороне благовоспитанности, которую вышеперечисленные господа называют вежливостью.
Население нашей планеты составляет более полутора миллиардов человек — цифра весьма внушительная. Все эти люди, как, наверно, известно уважаемой редакции «Часа», делятся на разные племена и нации, подчиняющиеся, каждая на свой лад, определенным законам нравственности и правилам приличия; это относится и к господам редакторам «Часа». И каждая из этих разных наций выпускает разные газеты, что, безусловно, известно даже издателю «Часа» пану Густаву Дубскому.
К сожалению, последний выпад «Часа» по моему адресу заставляет меня прийти к выводу, что если так пойдет и дальше, то «Час» станет серьезной помехой для любви к ближнему.
Но я убежден, что еще не поздно и все редакторы означенной газеты могут исправиться.
Поэтому обращаю их внимание на то, что вежливость бывает двух родов: вежливость сердца и вежливость манер. «Часу» очень часто недоставало первой, а вторая у него совсем отсутствовала, так что дело дошло до опубликования и доведения до сведения читателей настоящей статьи, которая — я твердо, всем сердцем надеюсь! — окажет необходимое воздействие.
Две вышеуказанные стороны вежливого обращения, оказавшиеся для уважаемой редакции «Часа» китайской грамотой, в свою очередь, делятся на тактичность и хороший тон.
Под тактичностью мы подразумеваем поведение, диктуемое нам сердцем и явившееся для «Часа» источником множества неприятностей.
Наоборот, хороший тон есть знание внешних приемов и форм, очень часто выражавшееся и выражаемое словами: «Час» опять ругается».
Тактичность не позволяет нам, например, выставлять кого бы то ни было в смешном виде, смеяться над человеком в беде, когда он имел несчастье вступить в Армию спасения, — как это делает «Час» в своей статье обо мне.
А хороший тон учит нас приличному поведению на людях, которое совершенно исключает такие приемы, как недостойные утверждения «Часа», будто я продаю книги со своими автографами, смотря по одежде покупателя.
Какое впечатление произвело бы, например, на редактора «Часа» пана Кунте, если бы я дал в газетах объявление: «Меняю автограф редактора «Часа» на граммофон или белого петуха виандота»?
Я этого не сделаю, потому что люди добросердечные и не испорченные в нравственном отношении вежливы, хотя им не приходилось учиться вежливости у «Часа». Они действуют просто по принципу: «Не делай другому того, чего не хочешь себе».
Частным подтверждением этого правила является судьба неопытных, но бойких редакторов провинциальных газет, чья непринужденность, не ограниченная избытком застенчивости, приводит к тому, что им приходится фигурировать перед судом присяжных по поводу нарушения законов о печати.