Такого не позволял себе еще никто. Они с хозяйкой выставили уже невесть сколько таких молодцов, но ни один из них не отваживался на подобную дерзость.
«Да у меня на кончике уха волос больше, чем у него на верхней губе и подбородке», — думал ослик Гуат.
Ему вообще нравились только пожилые крестьяне. У них были длинные усы, и к нему они относились ласково, трепали по загривку и называли голубчиком.
Крестьянские же парни внимания на него почти не обращали. Еще внизу затягивали они свое «холарио», подходили к его хозяйке, пытались взять ее за руку и вот уже летели прочь, а следом Гуат, бодаясь головой, и красавица Батценмюллер, раздавая воздыхателям затрещины.
Зато старые крестьяне похлопывали коров и Гуата и изредка спрашивали девицу Батценмюллер, как поживает этот чертов Иогелли.
После таких разговоров красавица всегда ходила грустная, и Гуат как только не изощрялся, выделывая всякие фокусы, чтобы ее развеселить, да все напрасно.
Тщетны были его усилия, потому что вода, капавшая у нее из глаз, была совсем соленая.
И тогда ослик Гуат, поглядывая вместе с ней на вершины гор и скалы, терся своей ушастой головой об ее короткую юбку. А что толку!
— Иогелли, ах, Иогелли! — взывала красавица, и так грустен был ее голос, что Гуат начинал вторить ей, оглашая скалистые ущелья тоскливым ревом.
А она обнимала ослика Гуата за серую шею и говорила:
— Откуда тебе, дурачку, знать, каково это — любить Иогелли, такого негодяя и мерзавца! Ах, Гуатик, голубчик мой!
Огромные темные глаза ослика смотрели в голубые глаза девицы Батценмюллер, в те самые голубые глаза, которые так любил Иогелли, тот, что ушел из Ундермлоакена в Берн водить по горам иностранцев, а случилось это после того, как обладательница голубых глаз надсмеялась над ним, назвав его бабой, как есть бабой, только за то, что ради нее он позволил продырявить себе ножом брюхо на целых два сантиметра.
И Иогелли, бедный Иогелли, когда поправился, уехал в Берн и теперь водит иностранцев в горы.
— Иностранок, — говорила Гуату красавица, — он обвязывает их веревкой, а потом берет в охапку и переносит через снежные поля.
Соленая вода снова начинала капать из ее голубых глаз, и она вздыхала: «Ах, Иогелли, ах, Иогелли…»
Но Иогелли исчез, оставил свои восемь коров на попеченние девице Батценмюллер, а сам затерялся не то в Берне, не то в Бернских Альпах.
— Ах, Гуат, знаешь ли ты, что это такое — любить Иогелли?
Гуат грустно заревел. Ему ли не знать, если в такие вот вечера он не получал от заплаканной хозяйки своих любимых хлебных корок, ведь от огорчения бедняжка даже не ужинала.
И вдруг в один прекрасный день Иогелли вернулся. Пришел на пастбище, как обычно приходят крестьяне из Ундермлоакена, остановил Кати и Анну и поинтересовался, как тут поживают его коровы. Потом спокойно, будто разговаривал с торговцем скотиной, обратился к красавице Батценмюллер:
— Хочу вот повыгоднее своих коров продать, уезжаю я из этих проклятых краев!
Они стояли друг против друга, и он вглядывался в ее заплаканные глаза.
— Поступай как знаешь, Иогелли!
— К чему мне эти коровы, — Иогелли с трудом сдерживал негодование, — всех продам и никаких тебе хлопот. Открою за горами трактир и буду туристов обирать.
— Как хочешь, Иогелли!
— Вот-вот, чего тут думать, так и сделаю. И никто мне не указ, — раздраженно выкрикивал Иогелли, — не у кого мне разрешения спрашивать!
«Чего это он тут разорался? — недоумевал ослик Гуат, приближаясь к Иогелли с тыла. — Сейчас мы его как погоним! Пусть только попробует взять ее за руку».
— Собачья в здешних местах жизнь. Ей-богу, есть на свете и другие края, получше этих, и уж если там кого и пырнут ножом из-за голубых глазок и скажут «а ну проваливай», то будьте уверены, эта голубоглазая не назовет человека бабой. Так-то вот. А теперь прощай!
И видит Гуат, что Иогелли подает красавице Батценмюллер руку.
«Ну, — решает он, — пора лягаться, а уж потом как погоним мы его вдвоем…»
И, развернувшись, с такой силой наносит Иогелли удар пониже спины, что тот с размаху падает красавице в объятья.
Когда же ослик оборачивается, чтобы прицелиться еще раз, то оторопело застывает на месте, потому что Иогелли обнимает хозяйку, а она — его, и Иогелли больше уже не кричит.
Коровы мелодично позвякивают колокольцами, а ослик Гуат отходит прочь, задумчиво вертит ушастой головой, изредка прядет ушами и, оглядываясь назад, недоумевает, отчего это Иогелли говорит хозяйке, что коров он продавать не станет и ни за какие горы не уедет, пусть она не беспокоится…
«Ну и болван же этот Иогелли, — думает ослик, — ведь как раз сегодня придут покупатели, так удачно можно было бы коров продать…»
И свое глубокое неудовольствие всей этой историей он выражает сердитым ревом, а многоголосое эхо вторит ему, отражаясь от скалистых утесов под заснеженным Дроалишпицем.
По долгу службы
(История, поучительная для всех налогоплательщиков)
Пана Карела Махитку, отставного чиновника судебной канцелярии, и налогового инспектора Готтштейна связывала многолетняя верная дружба. Оба они ревностно почитали матерь божию и были беззаветно преданы делу Марианской конгрегации, коего государственного института являлись рьяными членами и не менее горячими сторонниками.
И неудивительно, что жизнь их протекала в приятности, а когда головы обоих посеребрились, они носили свои седины с достоинством, ибо волосы их не просто полиняли от какого-то там неупорядоченного образа жизни, а благородно поседели, поскольку иначе и быть не могло у членов Марианской конгрегации.
Неиссякаемая вера в то, что ждет обоих царствие небесное, часто наполняла усладой их дружеские беседы на квартире Карела Махитки, неизменно начинавшиеся истинно христианским приветствием налогового инспектора:
— Да ниспошлет тебе господь доброго здравия, Махитка!
И, беседуя о политике, оба клеймили позором течения, не отвечавшие их нравственным принципам, и людей, имевших иные политические взгляды, ибо совершенно ясно, что проклясть и предать анафеме в интересах общественного порядка вовсе не грешно.
И окажись они, пан Махитка и пан Готтштейн, у власти — они бы всех инакомыслящих вздернули, опять же в интересах сохранения порядка.
Увы, судьба уготовила им не тот жизненный путь, какого они желали.
Жизнь пана Махитки двигалась по проторенной колее, оберегая его от волнений плоти и позволяя толстеть медленно, но верно. Состоя чиновником судебной канцелярии, он довольствовался тем, что вел бухгалтерские книги, изредка поругивал надзирателей или подследственных, записывал свидетельские показания и, выполняя все свои обязанности, спокойно дожидался грядущего дня, когда, выйдя в отставку, сможет спокойно ходить на проповеди в костел со своим другом Готтштейном. И потому совершенно не удивительно, что всемилостивейший господь сподобил его во здравии дождаться выхода на пенсию с блаженной уверенностью в том, что обязанности свои он исполнил в соответствии с предписанием.
Ни разу хотя бы на минуту не опоздал он в канцелярию и с удивительным постоянством многие годы призывал к усердию своих подчиненных. Горячо молился по дороге на службу:
— Господи! Даруй мне здоровья, дабы отработать прилежно день сей!
И на обратном пути:
— Господи всеблагий, отец небесный, благодарю тебя, что даровал мне силы в трудах моих!
Тридцать пять лет безупречной службы — тут и впрямь есть чему позавидовать. И, разумеется, государство щедро вознаграждало свое чадо, Карела Махитку, за тщание. Ну как тут не возблагодарить судьбу, если сам видишь, что и отечество может быть этаким милым папенькой для добропорядочных своих детушек!
Всеми добродетелями обладал Карел Махитка. Их и до утра не перечесть.
Помимо добродетелей религиозных и гражданских он отличался еще необычайной сдержанностью в вопросах любви и целомудрием в полном соответствии с требованием шестой заповеди «не прелюбодействуй!».